Выбрать главу

Атмосфера торжества нарастает в финале.

Образы жизненного круговорота становятся метафорой, выражающей веру в бессмертие добра.

В то самое время, когда процессия движется мимо сельских садов, для матери Васыля приходит время рожать. Младший сын появляется на свет, когда старший сходит в могилу.

И снова дождь, крупный и теплый, проливается на пыльную знойную землю.

Прозрачными каплями на спелых плодах заканчивалась картина Александра Довженко.

Впоследствии, печатая свой сценарий в книге, он добавил к тексту, записанному по картине, прозаический эпилог, который читается, как концовки старинных романов: «От человеческой жизни и даже от жизни целых людских поколений остается на земле только прекрасное. Весь род Белоконей исчез без следа. Зато и по сей день еще шумит народная молва про Васыля Трубенка. Утихли лишь печаль о нем и сожаления, уступив место благодарности.

Вспоминают его легкую походку, улыбку, любовь к людям и все, что он умел весело и быстро делать. Песню о нем сложили. Только постаревший колхозный бригадир Опанас нет-нет да и зарыдает ночью в клуне по своему любимому сыну, закрывая шапкой рыдание, чтоб не испугать на вишне соловья.

Щебечут соловьи в молодых садах. Слышатся далекие девичьи хоры. Колхозная земля цветет, как никогда. Дед Григорий удостоился тишины рядом с побратимом.

А Наталка нашла счастье с другим и с ним утешается в трудах и детях».

Дописывая эту картину двадцать лет спустя после того, как вышла на экран «Земля», художник оглянулся на свое создание сквозь даль времени — из «сего дня», который в пору работы над фильмом был лишь смутно угадываемым и очень еще далеким «завтра». Как пытались тогда, работая над новым сюжетом, разглядеть лицо этого ненаступившего дня и сам художник и его герои! Между выходом «Земли» на экраны мира и работой над книгой сценариев легло много такого, чего никто из них реально не мог вообразить заранее. Прошла четырехлетняя война. Прошла по земле и по сердцу. Не миновала Пресек, обожгла пожарами, оккупацией и смертями. Довженко пережил прощание с родной Украиной, потом счастье возвращения и горечь неизгладимых потерь. Потом была у него слава и были годы, прожитые без любимой и такой необходимой ему работы. К тому времени, когда он готовил книгу сценариев — вместе с наново написанной по своему старому фильму «Землей», — минуло уже четыре года, в течение которых он не поставил ни одной новой картины. Он испытывал необходимость утвердиться в правоте своей творческой молодости. Потому и написал он концовку, где будущее становилось таким безоблачным настоящим: на нем не видны были ни раны войны, ни следы собственных ушибов, и на спелых плодах нового лета словно бы так и не просохли живительные капли пролившегося над «Землею» солнечного грибного дождя.

Первые копии только что смонтированной «Земли» были отпечатаны в марте 1930 года.

А один из самых первых просмотров картины был организован в Харькове, в Доме писателей имени Васыля Блакитного.

Этот просмотр Довженко как бы посвятил памяти друга.

Дом писателей был открыт уже после отъезда Довженко из Харькова в Одессу и находился на Каплуновской, за углом Пушкинской, почти рядом с домом прекратившей свое существование коммуны.

Дом имени Блакитного был перестроен из старого безлико-провинциального особняка и в перестройке приобрел мягкие и плавные черты украинского барокко. Тут было по-домашнему уютно. Была заботливо собранная библиотека. В комнатах и на лестницах художники устраивали свои выставки. В подвале, рядом со столовой, стоял бильярд, на котором во всякий свой приезд играл Маяковский, заставляя проигрывавших пролезать под столом. В последний раз он был здесь незадолго до просмотра, устроенного Довженко; играл необычно вяло, под столом пролез сам, но был, как всегда, высок, силен, красив, и никто не мог думать, что жизни ему оставалось всего три месяца.

В этом доме сходились теперь все, для кого на памяти Довженко единственным клубом были редакционные каморки «Вістей».

А из старых друзей в «Вістях», кроме Завады, никого уже не оставалось.

Большинство писателей поселилось в большом новом доме на новой улице, которую помнил Довженко еще пустырем за зданиями университетских клиник. Новая улица так и была названа — «Улица красных писателей». Коммунальные власти не любили мудрить, а слово «красный» казалось им необходимой добавкой — ведь и артель «Красная синька» не выдумка острослова-анекдотиста, а реально существовавшая вывеска той же поры. На этой улице новоселы зажили своими квартирами, общаясь между собой куда меньше, чем в молодое время коммуны.

Но на просмотре «Земли» вновь сошлись все.

С Пушкинской, из бывшей коммуны, пришел последний ее обитатель — Степа Мельник, все в такой же синей косоворотке, по-прежнему холостой, по-прежнему мгновенно краснеющий, стеснительно запинающийся и — от стеснительности же — многоречивый.

Небольшой, человек на двести, зал был переполнен. Стулья загородили все проходы, а в дверях и под стенками теснились те, кому не досталось места.

Погас свет.

Голубой луч прорезал зал над головами людей.

И то, что появилось на экране, сразу овладело зрителями, как стихи, проникающие до сердца.

Такого в кино еще никто никогда не видел. Вот ожидание нового трактора. Дети помчались в поле, навстречу. А взрослые группами застыли на холмах. Как снята была каждая группа! Что ни план, то законченное произведение искусства, и какое выразительное.

Стайка девушек в праздничной одежде. Они хотят и зрелища не пропустить и себя показать красуясь. Они и стесняются и зазывают. Они еще не знают, в чем праздник, но празднуют всем своим существом, всей своей радостной красотой и молодостью.

Еще одна группа: пожилые середняки вокруг Опанаса Трубенко. Они ожидают в суровом молчании. То, что произойдет, должно им ответить на самый трудный вопрос: «Кто же прав?» Они ли, у кого за плечами долгая, прожитая в труде жизнь, которую они собирались доживать как привыкли, не изменяя себе? Или их дети, зовущие к чему-то неизвестному, новому, которое, кто еще знает, как обернется…

И воплощением всей вековечной старины показывается за селом, на острой верхушке степного пригорка дед Улас с двумя могучими волами. Они, словно из скифских времен, появились здесь, чтобы встретить никогда не виданный трактор. И дед и волы тоже сняты снизу вверх, на фоне высокого бескрайнего неба, и на вершине бугра они застывают монументальным памятником достойному, хоть и обреченному, уходящему в прошлое труду хлебороба-одиночки.

Еще группа: Хома Белоконь с дружками. Они пришли и тоже взобрались на холм, но прикидываются, что им вовсе не интересно. Они стоят неподвижно, изображая непроницаемое равнодушие, и грызут семечки, автоматическими движениями бросая их в рот, — карикатурные и пугающие в одно и то же время; сами уже неживые, но еще способные на убийство живого…

И когда все кончилось и снова зажегся свет, в потрясенном зале наступила благоговейная тишина, и лишь через несколько минут загремела самая настоящая овация. Это был общий праздник души — и для всех тех, кто впервые увидел «Землю», и для Довженко, приехавшего со своей картиной на этот просмотр.

Однако высказываться тут же по поводу фильма было трудно. Слишком оглушило увиденное, слишком оно было ново и неожиданно, чтобы можно было сразу собраться с мыслями и выразить свое отношение связными и хоть в какой-то мере исчерпывающими словами.

Компания близких друзей потащила Довженко вниз, в столовую, обрушивая на него отрывочные междометия и бурные восклицания.

И все же здесь, на узкой лестнице, среди сбивчивых возгласов и дружеских поздравлений впервые прозвучало и то слово, какое затем стало раздаваться во многих обсуждениях его картины и в печатных рецензиях:

— Конечно, картина по форме очень интересная, но ведь идейно… Идейно она, надо прямо сказать, порочна…

Фраза была произнесена громко. Голос был высокий, уверенный.