«У меня начал портиться характер. Я стал нервным и сверх меры впечатлительным. Я жил замкнуто. Было еще одно обстоятельство, ухудшавшее мою жизнь до предела. Это Брест-Литовское шоссе — дорога на кинофабрику. Я вспоминаю о ней в биографии лишь потому, что она играла и сейчас играет в моей жизни большую и скверную роль. Я не люблю ее, протестую против нее вот уже десять лет. На протяжении всего этого долгого времени я переживаю неизменное чувство отвращения и протеста, и не было еще ни одной поездки, когда бы я этого не переживал… На протяжении десяти лет я всякий день срываю с этой чудесной, прямой, широкой улицы все пять неуклюжих рядов телеграфных, телефонных и трамвайных столбов, делающих эту улицу похожей на хмельник, и прячу кабель в землю. Я засыпаю ров и срезаю горбы, я ее нивелирую, уничтожаю трамвай, пребывающий в состоянии перманентного ремонта, и заменяю его автобусами и троллейбусами до самого Святошина, а улицу заливаю асфальтом на бетонной основе. Улица становится широкой, прямой как стрела и волнистой. Я уничтожаю жалкие халупы и заменяю их невысокими красивыми домами. Я реконструирую Галицкий базар — место, наиболее разочаровывающее в Киеве, превращая его в озеро с красивой набережной. Мое воображение приходит к уверенности, что только после этого все режиссеры начнут делать хорошие картины. У меня развивается зловредная мечтательность. В период постановки «Ивана» она достигла наивысшего напряжения. Я составил тогда проект реконструкции этой улицы и с пеной на губах доказывал в обкоме партии и в горсовете необходимость осуществления этих крайне необходимых мероприятий. Меня слушали плохо. Тогда я составил план реконструкции нескольких площадей и улиц города с целью его благоустройства и опять начал атаковать обком… Когда правительство переехало в Киев, я, проживавший в то время в Москве, был введен в правительственную комиссию по реконструкции города».
Так, слегка иронизируя над собою, Довженко пересказывает свой «пунктик» (вспомним, как тесно связан он с давним разговором между Сашко и всеукраинским старостой) и тут же вспоминает, как заканчивал он свой труд над «Иваном»:
«Требование о сдаче фильма непременно к Октябрьской годовщине было почти неосуществимым… И все-таки фильм я успел сдать, хоть для этого и пришлось в последнее время просидеть, не отходя от монтажного стола, без сна, восемьдесят пять часов подряд».
И он снова отмечает:
«Фильм вышел все же сыроватым, рыхлым…»
Но ведь не за «сыроватость» же и «рыхлость» сделанного им фильма отказано было Александру Петровичу в праве на так плодотворно начатое им воспитание украинской кинематографической молодежи.
Московские друзья увидели, в какое тяжелое состояние духа привели Довженко булавочные уколы, неуклюжие удары и бесчисленные нападки. Они посоветовали ему уехать из Киева.
В Москве, на Потылихе, строилась новая студия, самая большая в стране. Туда и был приглашен Довженко.
«Я уехал в Москву, чтобы больше… не быть одиозной фигурой и не мучиться от всяких случайностей», — вспоминает он в «Автобиографии».
И вот Потылиха.
Перед съемочными павильонами, с которых еще не сняты строительные леса, — обрывы спускаются к Москве-реке.
На Днепр не похоже.
А вокруг корпусов пустыри. Можно разбивать новый молодой сад.
И Довженко начал своими руками сажать еще один сад для людей — на Потылихе, у Воробьевых гор, которые тогда еще не были названы Ленинскими.
Там кончалась Москва — маленькими деревянными домиками, тонущими среди кленов, яблонь и лип.
На Воробьевых горах еще стоял летний павильон, куда москвичи приезжали пить чай из самовара, смотреть, как- заходит солнце и как за деревенскими околицами Лужников, над городом, видным отсюда во всю свою ширь, от заставы к заставе зажигаются в синей вечерней мгле электрические огни.
Москва-река казалась отсюда совсем неширокой.
Дальше по берегу виден был Нескучный сад с белыми ротондами над водою. Потом шли пустыри с разрушающимися строениями. Их еще продолжали звать Сельскохозяйственной выставкой, хотя выставка там уже давно закрылась, а разбивать нынешний парк культуры еще не начинали.
Университетского шпиля тоже еще не было.
Над водой иногда слышалось жужжанье. В небе появлялся самолет и пролетал к старой Ходынке, где находился Центральный аэропорт. Это первая туполевская эскадрилья катала москвичей над столицей большими кругами.
Шум пропеллеров будоражил сердце, и казалось, будто крылья прорастают и за твоими плечами, причиняя боль и увлекая в просторы высокого неба.
16
У океана
Как пришла мысль отправиться на Дальний Восток?
Кажется, ее подсказал Александр Александрович Фадеев, Он собирался тогда поехать по местам своей боевой юности — еще раз пройти по путям героев «Разгрома», Он и перед тем возвращался туда не однажды и всякий раз звал с собой многих друзей, обещая показать места, которые полюбятся — «не могут не полюбиться» — им на всю жизнь.
Он заговорил об этом и с Довженко.
Увидел его душевное смятение и придумал лекарство.
Почти две недели дороги, отрешающей от всего повседневного, привычного, а затем — тайга у океана. Разве может прийти к человеку более глубокий душевный покой, чем перед лицом тех дремучих просторов, которые, как напишет потом Довженко в своем сценарии, «непохожи ни на что на свете»?
Стоило завести разговор об этой поездке, и Довженко тут же согласился.
Края эти не были чужими и для него.
Он слышал о них еще в раннем детстве на Черниговщине, откуда хлеборобы собирались к Тихому океану на поиски фантастически богатых, неподнятых земель. И в Яреськах соседи его получали оттуда письма от родичей, уехавших на Дальний Восток два-три десятка лет тому назад.
Родичи писали, что баба Одарка здорова и шлет поклоны, а дид Мусий все еще ходит на медведя и тоже кланяется односельчанам, что хлеб родит хорошо и реки по-прежнему богаты рыбой, а леса — белкой и соболем.
Земля в этих письмах была совсем незнакомая, тревожно соблазнительная, а люди за письмами стояли такие же, как и те, кто получал их в Яреськах, и написаны они были на том же языке, на каком говорит вся Полтавщина.
На Украине те дальние земли привыкли звать «Зеленым Клином».
Знали, что села там называются знакомыми именами — Но-во-Полтавка и Ново-Киевка, Христиновка или Красный Кут. Хаты в них побелены, как над Ворсклой, и такие же, как над Ворсклой, поются песни.
Амур и Днепр начинали казаться разлученными братьями. Опять все складывалось в ненаписанную казачью думу, и Довженко уже читал ее своим внутренним взглядом. Замысел захватил его с огромной силой, ему хотелось писать эту думу и написать ее.
Вместе с Ю. И. Солнцевой Довженко присоединился к Фадееву, и они отправились к Тихому океану.
«Целых четыре месяца, — вспоминал потом А. Довженко, — я путешествовал со своей группой по стране, пользуясь самыми разнообразными средствами передвижения. Я ездил поездом, пролетал над великим Амуром на гидроплане, за Николаевском-на-Амуре ездил в тайгу верхом, проплыл пароходом от устья Амура до Владивостока, заезжал на Сахалин, спускался в сучанские угольные шахты, прошел километров четыреста партизанскими тропами в тайге. Новый год встречал в Комсомольске.
И мне стало казаться, что жизнь моя пошла неправильно, что я должен был приехать сюда пять лет назад и совсем не выезжать отсюда «в Россию», как говорят некоторые таежники. И что сам я вовсе не режиссер, а партизан, охотник, чекист, что я не фильм должен делать, а перестраивать страну, открывать ее сокровища и охранять наши дальние границы от врагов трудового народа»[60].
Уже в Хабаровске на улицах послышалась украинская речь. И фадеевские партизаны гражданской войны, мужики-медвежатники, пантовщики, искатели таинственного женьшеня, следопыты с тигровых троп, запомнившие бои с беляками и японскими оккупантами, Волочаевку и Спасск, тоже оказывались совсем «своими» — земляками, затерянными в зеленом таежном океане, с которыми можно было завести простой разговор, начинающийся словами: «А помните, диду?»