«Тут Боженко нечаянно загнул такое крепкое ругательство, какое не мог бы смягчить ни оперный оркестр, ни даже великий писатель, попробуй он изложить его в письменном виде.
— Нежней, нежней, — прошептал Тышлер.
Услышав шепот, Боженко смягчился:
— Так вот, в рассуждении этого пулемета я и говорю, нельзя ли одолжить у вас миллионов пятьдесят-шестьдесят деньгами, продуктами, фуражом. Не жалейте, граждане буржуазия, все равно вам конец.
— Василь Назарович, нежнее! — яростно прошептал Тышлер.
— Да иди ты к чертовой матери! — не выдержал, наконец, Боженко. — Что я тебе — артист? Деньги! Белую армию небось содержали! — закричал он в партер. — Остальное вам скажет мой политический комиссар».
Вот что происходило в оперном театре.
Ошеломленная видом боженковской «колясочки» буржуазия так и оставалась на своих местах, и Савка Троян примчался к батьке за указаниями.
Оказалось, Щорс не зря обеспокоился тем, как Савка понял слова Боженко.
Он придержал Савку и обратился к батьке:
— Не имеете права. Выпустить, выяснив, допросив каждую личность индивидуально.
— Микола, а может, пусть их господь на том свете индивидуально допрашивает, — посоветовал Боженко.
— Нет, батько, — ответил Щорс, — бог богом, а анархии на советской земле, где мы хозяева, допускать нельзя.
Щорс-воспитатель, Щорс-комиссар появляется и в эпизоде, который происходит в стенах гетманского дворца.
Смущенный Савка, поднявшийся верхом по мраморной лестнице, стоит со своим конем у стены огромной столовой, а Щорс и Боженко ведут начатый разговор.
Батько не может понять: разве не призывали его на митингах уничтожать буржуазию и предателей-офицеров?! А тут вдруг? «Буржуя не тронь, офицера — не смей». И Щорс втолковывает ему, что и у офицеров нужно учиться. «Учиться побеждать».
— Да как же я буду у них учиться побеждать, когда я их сам побеждаю? — почти заплакал от возмущения Боженко.
— Карту! — приказал Щорс. Подали развернутую карту. — Ну, батько, об этом в другой раз. А сейчас отправляйся с бригадой на Винницу побеждать Петлюру. Кстати, покажи, где Винница.
Среди штабистов, присутствующих при разговоре, есть и бывшие офицеры. Батько оказывается в пренеприятном положении. Мало того, что Щорс перед всеми изобличает его в военной малограмотности. Но кругом еще и мальчишки. Он всем им в отцы годится.
Батько пытается хитрить.
— Я в Виннице и без карты был десятки раз…
Штабисты гогочут.
Боженко обращается к Трояну:
— Савочка, покажи ему Винницу, хай не чепляется.
— Буду я себе очи портить, — ответил Савка, нагнувшись с седла. — Бердичев заберем, а там раз-два стукнуть — и Винница.
Понимая ситуацию и уже жалея о причиненной батьке обиде, Щорс берет старика под защиту.
— Великолепно покажет, — говорит он. — Великолепно покажет все, что угодно. Знает он карту не хуже вас, если не лучше. Но у каждого своя манера карту читать. У батьки своя. Ему мало знания карты. Он всегда проверяет, насколько его командиры знают ее и чувствуют. Так-то, батько, правильно! Вот погоним Петлюру за Бердичев и завернем для хлопцев свою школу — красных командиров…
Боженко, пишет тут сценарист, «смотрел на Щорса с нежностью, как на дорогого своего умного сына».
И неразумный сын есть у батьки. Это Савка Троян.
В среде богунцев и таращанцев — этой конной вольницы восемнадцатого года — Довженко разглядел ту простодушную патриархальность отношений, какая почти всегда возникает в сплоченном фронтовом братстве и превосходно уживается с вынужденной жестокостью, с вырабатывающейся привычкой к виду собственной и чужой крови, с таким несвойственным человеку (чаще внешним, но порою и совершенно искренним) безразличием к смерти. Довженко писал свой сценарий через пятнадцать лет после гражданской войны, но вскоре черты тех же отношений возникли в землянках Отечественной войны и особенно в партизанских отрядах. Патриархальность естественно возникала из чувства общности судьбы, а также из живейшей потребности найти себя как бы в семье, где есть глава, на чью сметку, ясность и присутствие духа можно положиться в минуту опасности. То, что такого главу украинская боевая вольница называла «батькой», не было случайностью.
И еще одну черту фронтового братства верно ощутил Довженко. Вероятно, нигде и никогда не бывало такой легкости духа и такой склонности к забубенному веселью, как в среде этих людей, постоянно зависевших от внезапного стечения обстоятельств, которое могло в любую минуту поставить их с глазу на глаз со смертью. В «Щорсе» врожденный комедийный талант Довженко раскрылся, быть может, с наибольшею полнотою.
Особенно относится это к сценам, где показаны отношения между батькой Боженко и его адъютантом.
Вот кончается разговор Щорса с командиром таращанцев. И снова откуда-то сверху, с седла, слышится настойчивый, недоуменный вопрос:
«— Так что же мне с буржуазией робить, батько?
«Боженко оглянулся и, словно впервые увидев Савку в седле, молча встал, надел шапку, взял коня под уздцы и повел. Савка оглядывался в недоумении, чувствуя недоброе. Вскоре они остановились в другой, не менее пышной комнате. с прекрасными картинами на стенах. Убедившись, что в комнате никого нет, Боженко посмотрел вверх на Савку.
— Ты чего, сукин сын, срамишь меня перед рабочим классом? Кто тебя учил по гетманским покоям разъезжать верхом? Слезай!
— Батько, может, дома побили б, — тихо и застенчиво посоветовал Савка.
— Слезай, кажу тебе, селюк!
Савка соскочил с коня и, подставив Боженко широчайшую спину, начал вроде как бы чистить ногу коня рукавом доброго дубленого тулупа. Ему хотелось скрыть экзекуцию даже перед конем, и поэтому после того, как Боженко три раза огрел его нагайкой по спине, он наполовину притворился, что не замечает этого обстоятельства.
Тем не менее, когда Боженко перестал его потчевать, он деликатно спросил, не переставая гладить коня:
— Уже?
— Уже, — ответил Боженко с некоторой заботой в голосе и, вынув из кармана пальто бутылку коньяку, налил рюмку. — На, запей, мурляка.
Савка мигом запил и тут же по случаю взятия разных городов пустился в приятные воспоминания!
— А помните, батько, как я в Нежине с этого вот коника двенадцать петлюровцев шарахнул! — и Савка засмеялся с таким тончайшим хрипом, с такими петушками и нежнейшими дудочками в простуженной глотке, так ему было весело и приятно стоять в компании с батьком и коником в тепле, с рюмочкой, что он готов был за одну такую минуту броситься не то что в любой огонь — самому черту на рога.
— Как же, помню, — сказал Боженко и налил Савке вторую рюмку.
— А в Городне, помните? Тех офицериков… Ох, и шарахнули ж!..
— Помню и Городню, — вздохнул Боженко, наливая третью рюмку.
— А в Броварах, помните? Ххх-х-х! — дудочки заиграли в Савкиной груди на высшем пределе.
— Ну, будет, будет, — нахмурился Боженко. — Все вспоминать — коньяку не хватит.
Савка мигом вскочил на коня, а Боженко тем временем сам опрокинул рюмку коньяку, и, как на грех, неудачно.
— Василь Назарович! — засмеялись в дверях командиры.
— Расстреляю!!! — крикнул Боженко на Савку и топнул ногой с чудовищным притворством.
Савка вылетел из зала, как змей».
Историкам русской живописи поименно известен почти каждый живой натурщик, к чьей помощи прибегал И. Е. Репин, работая над «Письмом запорожцев султану». Но разве память о гоголевских сичевиках не была той главной силой, которая одушевляла всю реальную современную натуру под репинскою кистью? Так произошло и с Довженко. Он много встречался с богунцами и таращанцами, беседовал с ними, записывал множество историй — порою сухих, как боевая реляция, порою анекдотических, — и всякий раз история недавнего времени слитно и прочно накладывалась в представлении художника на предания времен куда более давних; эпизоды и характеры сливались с выношенным материалом другой, не-созданной картины, рождая те обобщенные (и вместе с тем на редкость конкретные, индивидуальные) национальные черты, которые окрасили героя еще живее и ярче, чем это удавалось в «Звенигоре» или «Арсенале».