Выбрать главу

Даже самое начало, где персонажи, один за другим появляясь на сцене, представляются зрителям, заставляет вспомнить о принципе актерской игры, который назван у Брехта «демонстрацией показа». По этому принципу Театр не должен скрывать от зрительного зала того, что он театр. Представление остается представлением, не становясь имитацией подлинной жизни. Актер вовсе не должен вести себя так, будто он отгорожен от публики воображаемой «четвертой стеной». Перевоплощение уступает место иной задаче. Актер передает зрителям мысли автора и сам продолжает думать — быть может, даже и споря со своим персонажем. Его задача (и задача драматургии такого рода) состоит не в том, чтобы заставить пришедших в театр «переживать» вместе с актерами, но в том, чтобы представленное на сцене пробудило живую мысль.

— Вот и я, — говорит кулак Заброда. Запыхавшись от торопливой ходьбы, он появляется на сцене под тяжелыми тучами и при отзвуках дальнего грома. — Начинается время!.. Дайте мне воды! — Он жадно пьет воду и называет следующего: — Первый богач на селе Лукьян Горлица!

— Я! — откликается Горлица.

— Кулак и стяжатель Омелько Ласкавый! — вызывает Заброда.

— Я!

Третий:

— Контрреволюционер и мироед Евгений Паливода!

— Я!

Пьеса публицистична, плакатна. В ее диалогах, хоть они и напечатаны как обычная проза, звучат ритмы шекспировского стиха.

Вот рассказ Заброды:

— Я в Запорожье на базаре читал газету на заборе. Газету «Правду». Поплыл забор перед глазами, и толпы, и ларек. Тогда купил ее за гривенник и «Правду» выронил из рук. Она была про нас. Ее кричало радио мне в спину, в затылок, в грудь. «Уничтожайте их как класс!» Перепугались кони. Выносят на дорогу. Шлагбаум падает… Смотрю, уже в вагонах нас везут на север, на восток, с детьми и стариками… Как страшно мир переменился. Не вижу ничего…

Это плакат. Но плакат драматический, экспрессивный. Первые слова Заброды о том, что «начинается время», должны обозначать наступление жесточайшей открытой схватки. И она начинается тут же: кулак Заброда и вожак сельской бедноты, председатель колхоза Петро Скидан сталкиваются лицом к лицу и раскрываются в первом же диалоге.

— Как ненавижу я тебя, — говорит Заброда.

— Не чувствую и я к тебе приязни, — отвечает Петро.

Ритмический диалог поначалу кажется выспренним. Речь, очищенная от какой бы то ни было характеристики, отражающая скорее ход авторской мысли, чем реальный словарь, каким мог бы располагать данный персонаж, сперва поражает своей нарочитой очищенностью, неестественной приподнятостью. Но становится понятным, что такова сознательная авторская задача. Он вводит зрителя не в быт конкретного села, но в атмосферу истории, не в картину схватки, а в ее философию.

Можно не соглашаться с самой задачей, спорить с ее решением, но рассматривать ее следует так, как она ставится автором.

Несомненный недостаток пьесы заключается в другом: в ее хаотической многоплановости, в стремлении поднять множество самых различных тем, не укладывающихся в рамках одного сюжета. Да, впрочем, заботами о построении сюжета Довженко на этот раз не слишком себя обременял. При чтении пьесы кажется, что им владело одно стремление: выложить на бумагу как можно больше накопившихся и долго не имевших выхода мыслей, проблем, нерешенных вопросов. Пьесу распирает от них: они не могут втиснуться ни в какой сюжет. Поэтому они лишь заявлены автором — заявлены прямолинейно и декларативно.

Появляется Борис Вигура, инструктор Наркомзема. И его беседы с заместителем Скидана, Харитоном Гусаком, маленькой и карикатурной копией того же Вигуры, позволяют изобличить в пьесе все то, что давным-давно сердит Довженко, выводит его из себя, — его старая нелюбовь и презрение к тем, кто пытается руководить крестьянином, ставя себя выше его, то и дело покрикивая и поучая его.

Писатель Иван Верещака (как сказано в авторской ремарке, «самоуверенный, со склонностью к патетике и карьеризму») в дуэте с художником Федором Безверхим не только демонстрируют тип дачника, выезжающего «изучать жизнь», как на пикник, — в сельскую Аркадию. Тут возникают вопросы о правде и фальши в искусстве, о приспособленчестве и искренности.

Со множеством своих вопросов появляются на сцене сельские философы Мина Нечитайло, постепенно и убежденно становящийся коммунистом, и середняк Левко Царь, о котором говорится как о «сельском Гамлете»:

— Мое иль наше. Вот в чем мировой вопрос…

Нечитайло «кормил мир», и в колхоз он идет, мечтая о «чистоте душевной» и уважении к труду.

Все вопросы возникают не в пассивных размышлениях, а в бурных столкновениях, от которых гибнут люди, разрушаются семьи, отцы проклинают детей, жены восстают против мужей, друзья становятся смертельными врагами.

Но всего этого слишком много. Тридцать пять действующих лиц не успевают проявить себя. Иные лишь появляются, чтобы заявить свое кредо и тут же безвозвратно исчезнуть. Даже о главных героях в авторских ремарках сказано куда больше, чем сможет узнать о них зритель из действия и диалога.

Действие пьесы происходит в 1930–1932 годах. Так пишет автор. Но, представляя своих персонажей, Довженко заглядывает далеко вперед, торопится рассказать о судьбе каждого — какою она будет впоследствии, за пределами пьесы. Он называет, например, в списке действующих лиц агронома Трохима Пасечника и тут же замечает, к сведению актера, что у этого человека «запас душевных сил так велик, что ему кажется простым и легким все, даже превращение земли в рай». Но на этом Довженко не останавливается; он пишет, что Пасечник «был, возможно, великим человеком», но жизнь его рано оборвалась: «он погиб геройской смертью в звании подполковника танковых войск при штурме Бреслау».

А Петро Скидан, если не был убит на войне, то командовал партизанами и, «наверно, сегодня депутат Верховного Совета». И Довженко добавляет: «Автор даже видел его имя среди выдающихся деятелей сельского хозяйства».

Перечислив в том же списке восьмерых кулаков, «не принявших нового мира», Довженко пишет, что это «натуры страстные, крепкие и темные. Некоторые из них прозрели и порадовались, хоть и на других уже нивах. Дети Паливоды, говорят, стали героями труда, а Заброда в 1941 году каким-то образом прополз через линию фронта и стал фашистским полицаем, но его убил Скидан, то есть задушил колючей проволокой у концлагеря».

Но все это сверх пьесы. Сыграть это не сможет никакой актер. И зритель, не прочитавший пьесу перед спектаклем, так никогда и не узнает обо всем рассказанном автором. Разве только администратор театра (если никогда не шедшая пьеса будет все же поставлена) догадается перенести авторский комментарий в отпечатанную программу.

Плакатность не всегда недостаток пьесы. В числе многих других драматургических приемов и она может быть оправданным средством, выполняющим свою идейную (и эстетическую) задачу. Брехту тоже случалось прибегать к плакату. Но тогда плакатом — одним, лаконическим и запоминающимся — оказывалась вся пьеса. А драматическая поэма Довженко состояла из многих небольших плакатов, и они сменялись с такой быстротой, что ни один не успевал выполнить свою задачу. А ведь задача плаката может состоять лишь в одном: быстро и накрепко врезать в восприятие зрительного зала определенную мысль.

Таким образом, при известном родстве довженковской драматургии с брехтовской было и различие. Не в пользу Довженко. Брехт отлично знал законы сцены и умел заставить себя им подчиняться. Всякий раз он точно ограничивал свои цели. Чаще всего содержанием пьесы становилась прямолинейная мораль простенькой притчи, как в «Добром человеке из Сезуана» или в «Кавказском меловом круге». Иногда он брал более усложненный философский тезис, но тоже один и тоже достаточно прямолинейный, как в «Жизни Галилея».

А пьеса Довженко трещала по швам от обилия того, что высказывает автор то в форме высокой лирики, то с осуждающим сатирическим ядом, а чаще всего — по недостатку сценического времени и сюжетной оправданности — в декларативных заявлениях, с какими едва ли не каждый персонаж обращается в зрительный зал.

Время действия, к которому обратился Довженко в своей пьесе, было для колхозной деревни далеко не простым. Даже и двадцать лет спустя, когда пьеса писалась, люди, подобные Вигуре, наезжающие в село с ультиматумами и криком, не отошли еще в область истории. Вероятно, именно живые впечатления торопили Довженко, подогревали его страсть. Однако он дал пьесе «счастливый конец» и заставил Вигуру обратиться к прибывшему в колхоз секретарю обкома с саморазоблачительной декларацией: