Выбрать главу

— Это несчастье и ожесточило бедную тетю… — вздумала однажды заявить мне матушка. — Не говоря уж о том, что для женщины всю жизнь проработать в конторе…

А как же сама матушка с ее торговлей?

Я представляю себе Буэнов, выходящих одновременно в отставку, поселяющихся в Сен-Никола, в доме, купленном на сбережения, и живущих там на свои две пенсии.

Другие Буэны, те, что остались в деревне, их не выносят. Супруги ни с кем не знаются. Вижу их в фруктовом саду, а зимой в низеньких комнатках, они смотрят на оголившийся сад под дождем.

Затем Буэн умирает… И тут только началась настоящая жизнь тети Валери. Каждое воскресенье она ходит на кладбище, а затем ее прибивает к нам.

— Ей скорее можно посочувствовать, чем осуждать…

Еще одна любимая присказка матушки! Странная, право, женщина, с ее розовой кожей, несоразмерно большой головой, пышным валиком и шиньоном льняных волос и пухленькой фигуркой, разделенной пополам, наподобие дьяболо, широким лакированным поясом!

— Жером!.. Жером!.. Иди подсоби отцу…

Я не услышал рожка. По вечерам обычно предстояла большая работа: надо было внести товар в помещение, разобрать, отложить подмоченные и мятые штуки, которые матушка после ужина проглаживала, готовя на завтрашний день. Ремесленный двор почти не освещался. Урбен был вечно пьян, на что давно перестали обращать внимание. Для нас он скорее являлся принадлежностью конюшни, где спал, чем дома, и мысль, что он мог бы по-человечески сесть с нами за стол, даже никому в голову не приходила.

Незадолго до ужина он являлся на кухню, оставив за порогом деревянные башмаки, и протягивал котелок, куда ему валили все: суп, мясо, овощи. Он сам так хотел. Даже рыбу! После чего он исчезал в своем логове.

— Тетя здорова? — осведомился отец, передавая мне штуки ситца в мелкий цветочек.

— Она говорит, что революция…

— Откуда она знает?

— Из газет.

Свет от фонаря падал на лицо отца. Я увидел, как он нахмурился.

— Это уже в газетах? Затем, роясь в фургоне, пробормотал:

— Нет, быть того не может…

Я таскал товар на кухню. Немного погодя займемся сортировкой. Цепляя плащ на вешалку в коридоре, отец повел носом, — может, он унюхал запах тети.

Матушка еще пропадала в лавке: сворачивала развернутые после обеда материи. Но все же вышла на кухню встретить отца.

— Что-то случилось, Андре?

Тетя Валери со свирепым видом ждала, чтобы мы наконец сели за стол: время наших трапез не совпадало, видите ли, с ее привычками.

Отец понизил голос:

— В Париже в карету президента республики и румынского короля бросили бомбу… Их даже не задело. Убит один национальный гвардеец. Его лошадь буквально взлетела в воздух… Я узнал, потому что меня по дороге останавливали. Все жандармерии оповещены по телефону…

Я сидел на своем месте, разглядывая клеенку, заменявшую нам скатерть, — все поменьше стирать, опять-таки из-за знаменитой торговли!

Мутные, с прозеленью глаза тети медленно обратились ко мне, сверкая злорадством и будто говоря:

"Ага! Что я предсказывала?.."

Меж тем матушка, указав на меня движением подбородка, поспешно проговорила, обращаясь к отцу:

— Расскажешь после ужина!

Но было уже слишком поздно.

III

Была пятница-день, когда приходила мадемуазель Фольен. Она явилась, как обычно, без пяти восемь, простояв раннюю обедню. Я, с повязанной вокруг шеи салфеткой, ел яйца всмятку. Успевшая позавтракать тетя Валери, шаркая войлочными туфлями, тяжело, ступенька за ступенькой, одолевала винтовую лестницу. А матушка — та, вероятно, уже начала прибираться. Я уверен, что, как всякую пятницу, она кинула мне умоляющий взгляд. И, как всякую пятницу, я надулся.

— Здравствуйте, мадам Лекер. Здравствуй, мой маленький Жером…

От ее намокшего под дождем пальто пахло овчиной. Она была вся в черном, включая митенки. Она наклонилась. Сунула мне в руки большой кулек с конфетами- бумага тоже отсырела. Как видно, горел газ, потому что от кулька на стол падала тень.

— Что надо сказать? — проговорила матушка, которую эта еженедельно повторяющаяся сцена всегда повергала в смущение.

— Спасибо.

— Спасибо кому?

И в то время как старая дева меня целовала, я прошептал настолько тихо, что мог себя убедить, будто не сказал ничего: