— На шее?
— Ага.
— У Толстого читал, — Костылев увидел, как Уно поднял голову, насторожился.
— Не у Толстого, а у Чехова, во-первых. Грамотей! А во-вторых, кто-то идет к нам. КВ с Баушкиным? Вроде бы рано. И визг под подошвами больно легкий. Похож на женский.
— Откуда здесь быть женщине? — Костылев вдруг ощутил, как лицо его наполняется жаром. Он прикрыл глаза, вздохнул — почудилось, что в их промерзлой избенке душно, она насквозь, до пакли, вконопаченной в пазы, прокурена, пропахла потом, старой щекотной пылью, здесь ни жить, ни обедать, ни принимать гостей нельзя. Живущий в такой хижине должен сторониться самого себя.
Он размежил веки, и серпик света высветил ему глазницы.
На пороге избенки стояла Людмила Бородина, в узкой, в талию, шубке, с мохеровым шарфом, подпирающим подбородок, такая далекая и такая близкая одновременно, так необходимая Костылеву, ну просто как спасение необходимая... Уно, разом обомлев, прервал свое бормотание про ордена, захлопал глазами, не зная, что сказать.
— Здравствуйте! — проговорила Людмила.
Костылев, зажмурившись до ломоты в подскульях, вдруг поймал себя на мысли, что, встреться они в городе на улице, он не узнал бы Людмилу — ничего общего с той беззаботной, царственной женщиной, которую он видел осенью. Эта Людмила была лучше, ближе, роднее той, осенней, от которой остался только вздох сожаления.
— Я смотрю, что ты, потомок георгиевского кавалера, не рад гостям. Насупился.
— К-как не рад? — произнес, освобождаясь от забытья, Костылев.
— Девушка, у нас авария. На скважине, — сказал виновато Уно. — Так что все мы немного чокнутые. Во всем поселке теплого места не сыскать.
— Вижу, — голос у Людмилы был низким, без чистоты.
Да и не нужен Костылеву голос с чистотой. Вода дистиллированная.
— Ваня, даю тебе два часа свободного сроку. — Встретив вопросительный взгляд, Уно пояснил: — Все равно раньше мы полугруши не достанем. А если достанем, то их еще сваривать надо. В поселке сваривать нельзя — если газовый сброс, то рванет. Надо выезжать в тундру, на открытое место.
Костылев с ужасом подумал, что на улице мороз трескучий за минус тридцать (хотя сегодня немного отпустило), он же заморозит ее! А с другой стороны — в избушке так же холодно, как и на улице. Что там заморозит, что тут... Эх, как хотелось ему сейчас тепла.
Он понял, что время обрело для него новую ценность, и за это переосмысление настоящего он в первую очередь обязан Людмиле. Он взял ее за руку, оглядел избенку, находя в ней неведомые доселе приметы. Сейчас и прокопченный, в молниях трещин потолок, прогибающийся под тяжестью наваленной с чердака земли, стал одушевленным, и скудная утварь — старый стол с постеленной на нем дырчатой желтой газетой да несколько топорно сработанных скамеек — все это роднило его с Людмилой.
— Прости, мы тебя даже чаем угостить не можем, — Костылев обратился к ней на «ты», но она даже не удивилась этому. — Кипятку нет... Электричество отключено. Взрыва боимся.
— Как на войне, — тихо, с прощающей улыбкой проговорила она.
Костылев первым вышел на улицу, крепкий морозный воздух спер ему дыхание.
Особым, прочищенным взглядом он разглядел зереновские окрестности. Поселок расположился вдоль круто взмывшего берега, высоко поднятого над рекой. Самой реки, тока воды не чувствовалось, стянул трехметровый лед. И если бы не спичечные коробки вмерзших в припай суденышек, которые, впрочем, больше были похожи на маленькие комфортабельные домики, чем на «боевые единицы» рыбацкой флотилии, — рубки украшали островерхие снеговые наросты, на палубах сугробы — словом, если бы не суда, тоже бы ни за что не угадать, что под Зереновом протекает могучая северная река, широко известная своей рыбой — мягкой сельдью-тугуном, подававшейся когда-то к царскому столу и умилявшей своим отменным вкусом светский Петербург, нежным, тающим во рту муксуном, сырком, сигом. За Сосьвой тянулась унылая долгая равнина — сорные луга с множеством мелких глаз-озерец. Весной эти луга становятся дном моря разливанного, вода спадает лишь летом. Луга эти далеко-далеко, у черта на куличках. Отгорожены они от прочей части земли низеньким сизым леском. Зереновские избы, крепкобокие, прочно пустившие корни, каждая в снеговой выбоине, как птенец в гнезде, были сплошь деревянными, хотя некоторые по последней моде были обиты шиферными пластинами, пластины эти заколерованы яркой, весенней свежести краской, отчего домики имели радостный, как пасхальные куличи, вид. На берегу, сваливая шапки вниз, росли тяжелые мрачные сосны. На околице же Зеренова, как и в самом поселке, никакой растительности не было, вымерзала каждый раз, когда сажали, — люди говорили, что здесь к жилому пласту земли примыкает ледяной слой.