Выбрать главу

Он уже не ощущал ни боли, ни холода. Ничего не ощущал. Ни жалости, ни обиды на нелепый случай, на самого себя.

Закричал и провалился в черноту, а очнувшись, услышал далекий танковый гул, словно колонна «тридцатьчетверок» разворачивалась в цепь, и гудела под тяжелыми гусеницами земля, вздрагивало небо. «Нельзя помирать раньше отведенного срока, — подумал Костылев, — раньше смерти. Жить надо. А при чем тут танки? Танки при чем? Я же давно демобилизовался из армии...»

До слуха донесся скользкий скрипящий звук — похоже, механик танка надавил на тормоза, чей-то медвежий топот, далекий, едва слышимый голос:

— Домкраты сюда! Срочно домкраты! И костер! Кто-нибудь разведите костер!

Лес, по которому шел сейчас Костылев на окостеневше прочных ногах, пахнул прелью, скипидаром, облезшей древесной корой, липовым лыком, незлой осенней крапивой, сладким терном, мокрым валежником, жирными ошметьями торфа, нежной, мягкой муравой, растущей на срезах тележных вдавлин, пометом алчных до еды дроздов, гречишным зерном, молодыми побегами лозины, завязывающимися на тонких, облитых дождем прутиках смородиновыми почками, на которых мать его любила настаивать водку, жженым порохом, сопровождавшим охотничьи удачи Костылева в ново-иерусалимских лесах, трухлявой плотью гнилушек, пугающих в темноте людей и зверье своим свечением, — лес пахнул сразу всеми запахами, которые были только известны человечеству. Потом Костылев ощутил, что его тело оторвалось от земли — он уже не доставал до снега ногами, — зависло над толстым сухотьем опавшей листвы, легко поплыло, задевая за верхушки кустов, с которых дробью опадали ягоды.

— Почему ногами вперед? — силился спросить Костылев. — Я же еще не мертвый. Почему ногами вперед?

16

Рогов гнал освобожденный от прицепа «Урал» обратно, матерясь сквозь зубы и боясь взглянуть на дно кабины, где лужицей собралась кровь, натекающая из распоротых унтов Костылева; он вздрагивал от острого запаха крови, этого запаха беды, цепенел до паралича и давил, давил унтом на педаль газа, выжимая из «Урала» все возможное. Старенков, сидя рядом, держал на коленях голову раненого, оберегая ее от тряски, хотя оберегать надо было не голову, а ноги. Лицо Старенкова было бумажно-прозрачным, под кожей светились жилки, волокница мышц, лоб обметала испарина, пот странного розового цвета стекал в височные впадины, скатывался на щеки, тек к подбородку.

Далеко впереди, над жидким, болезным леском, окаймлявшим лысину песчаной выпуклости, что-то шевельнулось. Будто в белой выси растворился кристаллик снадобья, небо расчистилось, и показалась смуглая точка, превращаясь в голенастое насекомое — не то в кузнечика, не то в стрекозу.

— Бригадир! Вертолет! — Рогов поморщился, похоже, что его вот-вот должно вырвать всем теплым, остолбенелым, пережитым, что в нем было. — Верто-о-олет, — вновь пробормотал он.

— Тормози! — выкрикнул Старенков, вглядываясь в ветровое стекло.

Рогов мягко, упершись спиной в скрипучее пружинное сиденье, затормозил. Под скатами завизжал снег. «Урал» остановился.

— Счас мы тебя... Счас мы тебя... — зачастил Старенков, не отрывая глаз от ветрового стекла. — Держи, Рогов, Ванину голову, я вертолет приземлять буду.

Он выскочил из машины на белую, как неисписанный лощеный лист, нетронутую моторным выхлопом болотную равнину, хрипя и отплевываясь, словно в драке, стянул с себя ватный бушлат. Рванул его снизу, с разреза пол, но крепкая ткань не подалась. Тогда он, нашарив в кармане стеганых штанов охотничий складень, отщелкнул лезвие и длинным движением отхватил правый борт вместе с рукавом, потом от спинки отделил левую половину, быстро раскинул растерзанный бушлат на снегу.

Рогов, приподнялся, ахнул: Старенков выложил низвечный, знакомый по многим книгам: что знает и стар и млад, летный «кирпич», посадочное Т. Бушлат был пятнистым от мазута, плохо просматривался, издали вообще казалось — комки грязи, брошенные на обочину. Старенков в три маха достиг машины, вспрыгнул на выступ бампера. Клацнув оттяжками запоров, откинул крышку капота.