Выбрать главу

Закрыл глаза и недолго сопротивлялся сну — сон был легким, из тех, что вспоминаешь с улыбкой.

Потянулись дни, похожие друг на друга. Вначале больничное томление переносилось в охотку, без душевной натуги, потом Костылев начал скучать. Утром — приход врача; внимательные, ничего, кроме причастности к болезни, не выражающие глаза; кормежка, после которой сил прибавлялось ровно настолько, чтобы два раза провести руками по воздуху, сотворить жалкое подобие зарядки; потом тоскливое однообразное лежание в кровати; стыдливое оправление, не отходя, что называется, от кассы; постненький обед диетика, сбрасывающего жирок; прием лекарств — однотипных, горьких; долгое предвечернее одиночество, через раз скрашиваемое сном; ужин; ночные бдения, когда от тычка в бок разлепляются глаза, сами, бесконтрольно, и потом долго приходится искать способ, чтобы их слепить снова. Все однообразно.

...Он еще не начал вставать, когда однажды в палате появилась тетя Таня; застегивая халат на графиноподобном теле и с радостной умелостью поблескивая глазками — наверное, тоже профессиональное — прокартавила важно:

— Ну, Костылев, пляши! К тебе гости.

Костылев вытянул голову, тревожно взглянул на тетю Таню, зыркнул на эмалированный, ведерного размера судок, выглядывающий из-под койки. Тетя Таня вскинула руку, как оратор на трибуне, пришлепнула ею воздух.

— Все поняла, Костылев. Можешь не стесняться, мёдочка. Счас накрою газеткой твой персональный унитаз.

Не было в ее словах, в тоне, в психологической окраске голоса чего-то унизительного, неприязненного, был грубоватый, плоский юмор, какого вдоволь в провинции, где грузным, неуклюжим, как полено, словом не брезгуют ни мужчины, ни женщины, все пользуются.

— Кто приехал, тетя Тань? — спросил он, успокаиваясь.

— Доложу, если спасибо скажешь, — сестра залезла в карман халата, извлекла оттуда плоский разлинованный блокнотик с прицепленным к корешку карандашиком, с медвежьей медлительностью добыла из другого кармана очки, навесила их на маленький носик-кнопочку. — Тэ-эк-с, — произнесла с профессорским многозначьем, подцепляя пальцем листики блокнота, просматривая их и с лица и с изнанки, а Костылев все тянул и тянул голову, морщась: вот, тетеря, не могла где-нибудь поближе записать.

— Ну? — произнес он нетерпеливо.

— Не нукай, мёдочка, — окоротила тетя Таня. — Не на Луну летим. Вот, — она прижала пальцем-подушечкой вощеный листик, пошевелила губами, будто заучивая текст, потом прочитала быстро и звучно, как артист с эстрады. — Товарищ Рогов. Товарищ Баушкин, — взглянула на Костылева исподлобья, поверх очков, — это наш поселковский председатель Президиума Верховного Совета...

— Знаю, — перебил Костылев.

— Уж не нажаловался ль ты? Может, плохо кормим?

— Плохо. Но это никакого отношения к Баушкину не имеет.

— Ладно. И-и... Товарищ Старенков. С цветами и подарками. Хватит?

— Хватит.

— Тогда впускаю.

Первым в палате возник бригадир, с дороги не чесанный, блеснул здоровой голубоватостью белков, словно молнию в стенку над костылевской головой вогнал, улыбнулся, раздвигая бороду. Из дремучих зарослей чисто проглянули зубы.

— Старенков, — задавленно пробормотал Костылев.

— Он самый! — проорал бригадир, в один гигантский — только рекорды мира по прыжкам в длину побивать — скок пересек палату, обдал Костылева морозом, папиросным ароматом, крепостью водки, раскинул мозолеватые, фанерно-твердые ладони, спохватившись, убрал их, опустился на колени рядом с кроватью, прижался щекой к мятому простынному боку, засмеялся тоненько, визгливо, как девчонка, которую пощекотали. — Ваанька! Жив, курилка, рыбья голова, капроновые уши! Обормот ты двулапый! Двулапый спереди, двулапый сзади! — пристукнул кулаком по прогнутой кроватной слеге. Под Костылевым тихо дзенькнули панцирные пружины. Распрямился, откуда-то из-под ремня выудил страшноватую, черного стекла бутылку с иностранной наклейкой, махом водрузил на тумбочку.

— «Камю», — улыбнулся Костылев. — У-у-у. Лучший в мире коньяк. Французский.

— Т-точно, — раздвоил бороду Старенков. — Камю на Руси жить хорошо? Камю? А?

— Нам! — Костылев улыбнулся шире: на пороге палаты стоял Рогов, долговязый, как телефонная опора, потный и густо обсыпанный конопушной гречкой, потому что дело уже шло к весне. На бывшем костылевском сменщике был черный, с лунной металлической полоской костюм, еще была слепяще-холодная, какой-то каменной, мраморной или кварцевой белизны рубашка с длинными негнущимися концами воротника, имелся и галстук. В разводах. Из-под роговского локтя выглядывал Баушкин. Он ничуть не изменился, все такой же, полный достоинства, веселый, с глазами-бусинами, по-вороньи зоркими, мудрыми, опытными.