Выбрать главу

А потом он окончательно пришел в себя. Тетя Таня спала, запрокинув голову на спинку легкого плетеного кресла. Кое-как справившись со слабостью, Костылев залез в выдвижной ящичек тумбочки, достал лист бумаги, карандаш; слабея и проваливаясь в жаркую темноту, с трудом выплывая из ее аквариумной толщи, царапал букву за буквой, стараясь сохранять одну высоту, дабы в строчках не было больного прыганья, аритмии. Он не знал, зачем это делает. Измучив себя вконец, преодолевая тошнотную слабость, продираясь сквозь вязкие обволакивающие звуки, добил все-таки записку, нашел конверт, вложил, заклеил, облизав языком казеиновый срез бумажного клапана.

Справился с этим и ушел снова в забытье — слишком много сил отняло письмо. Очнулся только вечером следующего дня, через восемнадцать часов.

Тетю Таню сменила другая сиделка, бойкая востроликая девчушка, ей Костылев и отдал послание, попросил опустить в почтовый ящик. И вот результат — приехала Людмила.

— Можно? — услышал он голос.

Огняность немного отхлынула от щек, лба, шеи, на лице возникла некая — вот уж совсем ни к чему! — маска обиженности, непереносимости. Хорошо, что голова находилась в притеми стены, Людмила не все могла рассмотреть.

— Можно, — произнес он тихо. — Спасибо, что приехали. Простите меня. Простите. А?

— За что? Заладил — простите да простите... Во множественном числе.

— Садись, — пригласил Костылев.

— Спасибо. Как чувствуешь себя?

— Ничего. Раньше было хуже.

Она села в кресло, оставшееся после ночного бдения, здоровенную пузатую сумку из клетчатой прозрачной ткани водрузила на подоконник.

— Это дары областного города.

Он улыбнулся, промолчал.

— А ваша больница, — Людмила стянула перчатки, сунула их в карман шубы, — ваша больница уникальная. Разве нет? Единственная в области, где посетителям не дают белых халатов.

— Это еще что! Больница хороша не только этим: я в ней единственный больной. Один-одинешенек.

— То-то заботы, наверное. С избытком.

— Даже персональный повар есть. Как в ресторане. Готовит заказные блюда, по заявкам болезного. Рябчики в сметанном соусе, мозги на поджаренных сухариках, свежие шампиньоны в тарталетках.

— Красиво говоришь, — улыбнулась она. — Не объедайся только. Туристы, те, например, считают, что лучше недоесть...

— Э-э, туристы! Эти выпьют стакан, наговорят с ведро.

— Что с тобой случилось? — спросила Людмила. Поправилась, взглянув на Костылева виновато: — Как это случилось?

— Очень просто. В рейсе. Думал, без ног останусь — под двенадцатитонную плеть попал. Хорошо, ребята подоспели, а то насмерть замерз бы под трубой. Дальше — на вертолет и сюда. Здесь — операция. Врачи думали, что антонов огонь вспыхнет, но обошлось.

— Антонов огонь?

— Так в старину называли заражение крови. Это я от бабушки почерпнул, она у меня любительница древних выражений.

— У тебя есть бабушка?

— Разве я не рассказывал? Под Москвой живет.

— Ты ничего о себе не рассказывал.

— Прости. Проклятая скрытность, — улыбнулся он. — Видишь, сколько недостатков?

— И все в одном человеке, — подхватила она.

— Ага. А насчет вот того, — показал пальцем на окно, где гнездилась раздобревшая сумка, — напрасно. У меня все есть. Вчера ребята были, даже «Камю» с собой привозили. Предпоссовета тоже заглядывал. Помнишь, он в прошлый раз о Меншикове глаголил?

— Занятный человек.

— Хант. Из Люлюкар. Есть такая деревня, по реке, за Игримом. Ныне, говорят, уже брошенная. Людей переселили в другое место, а там, в Люлюкарах, только дома да кладбище остались.

Он чувствовал, что, несмотря на гладкость разговора, нанизанность ответа на вопрос, на общую ласковость жестов, увы, нет той психологической сцепки, которая даже коряво произнесенное слово делает необычайно убедительным, желанным. Он никак не может преодолеть настороженности этой женщины. В ней, в Людмиле, что-то произошло, что-то изменилось, внешне это незаметно, это проглядывает изнутри, когда наблюдаешь исподволь. И не поверхностно наблюдаешь, а глубоко. Спокойный взгляд, розовая окрашенность щек, проступающая из-под кожи, виски со слабыми впадинами, где устало бьются жилки, — все то же... Все то, желанное. Но вот что же изменилось в ней, что? Он молчал, и Людмила молчала — словно сговорились. Эта пауза не была надуманной, нет.

Вот что в Людмиле изменилось, вот! — наконец-то понял Костылев — появилась мужественность, душевная храбрость. И это отразилось в линии губ, в мелких треугольных точечках, обозначивших углы рта, в манере сидеть.