В паузе начала проглядывать пустота. Тогда он заговорил, стараясь, чтобы речь его была умной, слаженной, доходчивой:
— Баушкин — мужик интересный, это факт. О Меншикове рассказывал так, что мне, например, на всю жизнь запомнилось.
Людмила с любопытством взглянула на Костылева. В этом любопытстве прорезалось еще что-то новое, ободряющее и милое, что подстегнуло его. Тут он неожиданно вспомнил свой давний разговор с одним ученым старичком, снимавшим у них дачу. Любопытный был старичок... Вот чем он сможет ее увлечь, вот чем.
Он перевел дух, неловко зашевелился под одеялом, боясь оголить ногу или грудь, потом заговорил несколько неуверенно, тихо:
— Как-то я беседовал с одним человеком. Поинтереснее Баушкина будет. Разговор шел насчет человеческих деяний. Раньше, к примеру, считалось, что древние животные вымерли. А на деле — ничего подобного! Оказывается, виноват человек. Он хуже атомной бомбы. Вначале истребил животный мир. Под корешок. Потом принялся за растительность. Те густые леса, непроходимые дебри, что дошли до нас, — это жалкие остатки прошлого. Вот. Реки взбунтовались. Из-за выкорчевки деревьев. Сладил, значит, парень, и с растительностью. А потом, до последнего времени считалось, что самое незыблемое — это погода, климат. Докричались. Сегодня же оказывается, что планета начала греться. Почему? А огромная промышленность, ой-ой какая выработка электроэнергии, пылевые заносы в атмосфере! В общем, старушка земля начала на утюг смахивать. Такая жаркая стала, что хоть штаны гладь. Каждый год температура повышается. Равновесие в климате, как пишут, удерживают полюса — Северный и Южный. Антарктиду растопить трудно, она толстобокая. А вот Северный полюс, где лед тонкий, всего несколько метров, — очень даже нетрудно. Растопится — в Находке зимой прямо на улицах будут цвести магнолии — астры — одуванчики. Скажете, что это, мол, прекрасно. Прекрасно. Но ведь и пустыня передвинется. Куда? На север. Она наступит на пятки живым городам, засыпет их песком. Вот какие пироги! — Костылев замолчал, уставший от того, что произносил длинную и совершенно необычную для себя речь. С испуга, можно сказать, одолел ее...
— А вот... Трасса... Ты ведь трассу тянешь, да? — прервала Людмила молчание. — Это тоже ведь нарушение природного равновесия, это ведь тоже человечеству боком обойдется. Что на этот счет говорил ученый дед?
Костылев беспокойно заерзал головой, сделал вид, что чешется щекой о жесткую, шероховатую ткань наволочки. Потом понял, что молчать нельзя. В голосе его прорезалось сомнение.
— Газ, нефть, оно... На севере вон начали было строить электростанцию, но потом поняли, что тайга топнет в болоте, берега превращаются в кисель — перестали строить. Как начали, так и закончили. А трасса... Ну что трасса? Что мы оставляем после себя? Разрушения? Нет. Трубы наши лежат в земле, в глуби, в болотах. Земля от наших дел не изменяется.
— А вырубки?
— Вырубки — это капля в море. Сибирь со времен царя Гороха лесом жила. Тут еще Чингисхан дерево валил.
Много дорог есть у разговора, десятки и сотни, но надо избрать одну, что скорее приведет к цели. Нестойкость, неподготовленность тут не проходят. Костылев, вяло шевеля губами, ругал себя за то, что избрал неверный путь в разговоре. Ученым решил себя показать, пыль в глаза пустить. Он замолчал, ощущая состояние какой-то сладкой, томной враждебности к собственному естеству. Все произнесенное им — словесная шелуха, мякина, ничего не значащая. Людмила молчала, и он молчал. Не находили они общий язык. Он был где-то рядом, чувствовался, и зацепить его, казалось, ничего не стоило, и тогда разговор потек бы сам собой, но нет, не мог попасть Костылев в струю. Не прерывая затяжной немоты, он молча задал себе вопрос: что же все-таки заставляет откликаться Людмилу на его жалкие писульки — и в прошлый раз, и в этот? Что же все-таки заставляет ее тревожиться, приезжать, даже подкормку привозить? Что, а?
На этот вопрос и Людмила не могла ответить, просто ей было хорошо с этим парнем. Она ощущала свое превосходство перед ним, он был подчинен ее воле, ее желаниям, и вместе с тем она чувствовала, что в этом парне были собраны сила и нежность, стремление находиться на гребне жизни. В конце концов, вон какую речугу он закатил!
Взглянула на часы. Встала.
— Мне пора. — Улыбнулась. — Пора лететь обратно.
— Эх, как бы мне тоже хотелось вернуться обратно. На трассу, — вдруг с такой полоснувшей по сердцу тоской, с болью, поворачивающей вспять любой жестокий бег времени, прошептал Костылев. — Скорее бы выбраться отсюда. Знаешь, я больше не могу. Не могу болеть, знаешь, валяться здесь не могу.