Костылев проводил тягач глазами, подождал, когда стихнет натуженный рык, потом сунул руку в карман, достал оклеенную бархатной бумагой коробку.
— Теть Тань!
— Чего тебе? — медсестра, колыхнув боками, недовольно уставилась на коробку.
— Подарок. Может, понравится?
— Рехнулся, мёдочка?
Костылев подцепил твердым лопатистым ногтем крышку коробки, изнутри, с плюшевой подушечки-думки, пальнул слепой синий лучик, от которого в глазах зарябило, забегали дымные огняные кольца, потом мельтешенье улеглось, будто опало, и ровный в своей мягкости, ликующий и одновременно печальный свет начал излучаться с поверхности думки.
— Серьги тебе в подарок, теть Тань.
— Ой, мёдочка! Да я ж, окаянная, старуха. Куда мне этакая маета? Да с такими сережками только в президиуме сидеть.
— Вовсе не обязательно. Бери, — Костылев закрыл коробку, вложил ее в жесткую, холодно-сохлую тети Танину руку. Нащупав концы пальцев, заставил их обхватить бархатную оклейку.
— Ты не в своем уме.
— В своем, в своем! Откажешься, теть Тань, — обидишь.
— Какой там откажешься? Первый раз в руках такое диво держу.
— Вот и бери.
— Нет, ты все-тки чокнутый.
— Может быть, теть Тань. Спасибо тебе — дальше я сам. В обморок постараюсь не грохнуться.
— Не, — тетя Таня маятниково покачала головой, — пока в вертолет не подпихну, не увижу, что ты на сиденье пристроен, оставить не могу. Нет.
— Главврача боишься?
— Главврача? Нет, не боюсь. Боюсь, как бы ты вновь в нашу богадельню не угодил. А это тебе нужно, как зайцу домашние тапочки.
— Или как щуке запах полевых цветов, да? — он засмеялся, покрутил головой, щуря глаза и выжимая из-под век слезы. Одна слезка, веселая легкая капелюшка, сорвалась на выпуклость скулы, соскользнула с нее, словно по лыжне.
— Мёдочка! Тебе очки черные нужны. Глаза с непривычки опалишь.
— Как-нибудь, теть Тань, постараюсь не опалить.
— За подарок — спасибо. Хотела отказаться, да ты прав — обидеть боюсь. Трассовики, вы такие: обидишь — так обиду сто лет в кармане будете носить!
Костылев, неспешно выбирая более или менее сносные для инвалидной ходьбы участки, твердо ставя ступни, уже не удивляясь собственной слабости, неприспособленности, продвигался к усатой каланче. Тетя Таня, не отставая, следом. Уже были на подходе, когда из пистолетно щелкнувшей пружинами двери вывалился страшноватый, издали смахивающий на краба человек, завопил оглашенно:
— А-а! Крестничек! С выздоровленьицем!
Одинец! Вертолетчик. Ничуть не изменился, все такой же красавец, сколько ни приходил в больницу, ни на йоту не похорошел, хотя выпрашивал у врачей какие-то кремы, порошки, таблетки.
— Ты, крестничек, смотрю, вовсе не спешишь. А я из-за тебя вертолет держу, нападки начальства отбиваю. Знаешь, что такое служебные простои?
— Быстрее ходилки не ходят.
— Хорошо, что хоть целые. А быстро ходить — этому научишься!
— Оно ведь как... Поспешишь — людей насмешишь, — назидательно вставила тетя Таня. В своем старом, обвисшем по форме тела пальтеце, с мятым, задирающимся воротником, с оттопыренными, словно резиновыми, карманами, она была похожа на наседку-клушу, заботливую, трогательную, неуклюжую; что-то куриное было и в ее походке, в жестах, во всем облике.
И вот наступил момент, когда вертолет, вздыбив снег и разом очистив бетонные плиты причала, въехал в низкое, на пролете, облако с влажными лоскутными краями. Костылев подивился быстроте, с какой он набрал высоту, выглянул в бустер, увидел, что внизу уже осталась точка, клякса-человечек, взмахивающая варежками, совсем исчезнувшая из выдавлины окошечка, когда вертолет шагнул вперед, замер на мгновение, словно примериваясь, и понесся на предельной скорости, разметывая сырую весеннюю наволочь. Поселок скрылся из виду, а с ним ушло назад, в прошлое, все, что было связано с Зереновом, с больницей, с тяжелой увечной зимой, с ночными бдениями, когда не шел сон, с жарко-красным беспамятством, с тревожным стуком сердца.
Зереново окольцовывал редкий, полуповаленный лесок — из вертолета были видны опрокинутые кедры, тонкостволые задохшиеся сосенки, изъязвленные березки, рвавшиеся из чащобной середки на край, к воздуху, но не добежавшие до простора. Потом потянулась череда болот с просевшим снегом, из-под которого кудлатыми нечесаными париками выпрастывались остья прошлогодней растительности, сохлые метелки камыша, иван-чая, резики; болота сменялись лесистой сушью, полной кривоногих деревьев, сушь опять уступала место болоту, все это было настолько однообразным, что потянуло в сон. Под рокот вертолетного мотора Костылев уснул, а когда проснулся, оказалось, что они уже прилетели на трассу.