Все вдруг заулыбались, в каждом ведь живет охотничья или рыбацкая страстишка, жилка добытчика. Предками дадена — далекими предками, что жили только охотой, мамонтов били, так сказать, на котлеты, ящеров — на антрекоты.
Набежали рассказчики, у каждого своя история, и напряжение спало, всем веселее сделалось.
— А у одного типа как-то, это на Конде было, ощенилась сука. Он одного щенка себе оставил, остальных, когда пошел рыбалить, забрал с собой. Благополучно утопил их, сел рыбу удить. Вдруг одна удочка у него хряп! — чуть ли не пополам, еле успел за конец ухватить. Полчаса боролся с рыбиной, взмок весь, обессилел, вытащил все-таки на берег. Оказалось, сом. Килограмм на тридцать. Стал он чистить сома, а там щенки потопленные. Всех сом проглотил! Ну и ругался же рыбак!
— Надо полагать.
— Не топи щенков, не топи!
— Собака, она друг человека.
— Очень свежая мысль.
— Вот бог и наказал.
— А ханты, те рыбой оленей кормят. Особенно зимой рыбка хорошо идет — отсыпет олешке рыбы из мешка, тот и грызет ее, как морковку.
— Да, ханты — великие спецы по рыбе. Рыбой и живут.
— Ты видел их дома? Настоящие хантские дома? На воде стоят. На сваях. Строятся вроде бы вверх дном — к небу дома ширше, к фундаменту уже, я видел.
— Это чтоб дождь не тревожил, в дом не затекал.
— А как они птицу ловят! Ого-го! Хитроумные ловушки. Слопцы называются.
— К нам в балок как-то зимой ханты пришли. Пешком, без оленей, прогуливались вроде бы. Двое, оба веселые, улыбки шесть на девять. «Далеко живете?» — спрашиваем. «Нет, недалеко», — отвечают. «Когда вышли?» — «Вчера утром». Это значит, сотню километров отмахали, чтоб людей повидать.
— Ничего себе прогулка.
Старенков стоял на берегу Полтысьянки, прочно и широко вогнав унты в снег, время от времени оглядываясь, не подают ли сигналы от трубачей, как они называли трубоукладчики, правильно ли идет дюкер, не ломается ли обшивка. Нет, все шло нормально, все вроде бы нормально. Тьфу-тьфу-тьфу, сотню раз надо через плечо сплюнуть, сотню раз костяшками по дереву постучать.
Подумалось: вот и зима на исходе, остались какие-то жалкие крохи, всего ничего.
За спиной поднялось солнце, сквозь туманную рядь проступила длинная темная полоска противоположного берега, точечки под белым обрывом — это люди, наверху же, на самом обрыве, светлеют сосновые стволы. А вон и приземистая тушка лебедки, от которой, как нитки из катушки, исходят тросы, опускаясь в дымную полынью, вызванивают свою бурлацкую песню.
В работе перестало ощущаться время, его бег, люди забыли, что существует такая вещь, как время, забыли про завтраки и про обеды, про солнце и звезды.
Сюда, на берег Полтысьянки, уже в вечерней мгле Старенкову доставили гнутую алюминиевую посудину, придавленную сверху крышкой от кастрюли. Открыл, а в посудине — распаренная рассыпчатая каша с дымящимися буграми мяса, комком масла, вплавленным в макушку пахучей фудзиямы.
— А вот те орудие труда, — Ксенофонт Вдовин, который принес посудину, достал из кармана алюминиевую ложку, торжественно вручил бригадиру.
Старенков расчистил рукавицей место на поваленном корневище пихтача, устроился на нем, стал есть кашу, поглядывая в замутненную, бурчащую воздухом полынью, куда уходило тулово дюкера, и одновременно на противоположный берег.
— Что, Павло? — подошел Костылев, сел рядом. — Сил набираешься?
— Грустно чего-то. Тоска в голову шибает. Не пойму, что со мной творится.
— Конец работы, оно и неспокойно. Начало нового дела только в ноябре предвидится. Это когда еще будет? За горами еще. А сейчас что... Еще несколько деньков, и зимник поплывет. В отпуска пойдем. В общем, уже не до работы. Когда с чем-то прощаешься, обязательно грустно становится. Закон природы. Душевная физика.
— Гмм. Хошь, кашей поделюсь? Нет? Ну нет так нет.
Костылев подумал, что странность старенковская оттого, что большую ответственность за протяг дюкера ощущает, она и придавила бригадира, как коршун воробья, вот и тяжко ему, и на душе сумеречно.
Дюкер тащили весь день и всю ночь без перерыва.
Утро началось с беды.
К Старенкову прибежал вездесуй Вдовин, без шапки, нараспашку, голая грудь на мороз выставлена.
— Бригадир! Дюкер трещину дал!
Старенков даже в лице изменился, глаза вызеленились злым огнем.
— Чего мелешь?
— Не мелю. При прогибе, видать, это стряслось. Один из швов, кажись, треснул.