— Во-оздух!
Он опять прижался затылком к клапану, не понимая, зачем это делает. И вообще, чего от него хотят? К чему этот крик? Подумал безразлично, что нужно терпение, больше ничего, и эти требовательные вопли увянут. Перед ним замаячило усталое прекрасное лицо с широко открытыми и почему-то обиженными глазами, от лица исходило неземное сияние, он оттянул уголки рта книзу, узнавая: Лю‑юдми-ила! Женщина чужая и близкая ему, всегда озабоченная и спешащая, оставшаяся тайной и всегда желанная. Он подумал, что неудобно сидеть перед женщиной, надо подняться, но вот странное дело — ноги, разбухшие толстопятые столбы, не слушаются. Нет, это ему не нравится, он человек упрямый, он все-таки встанет, выпрямится, покажет, что у него есть рост и осанка.
Ноги подгибались, подворачивались в ступнях и в коленях. Костылев, цепляясь за стояки перил, напрягаясь всем непослушным телом, справился с немощью, дотянулся своим лицом до ее лица, улыбаясь опасливо, заглянул в ее глаза.
— Во-оздух!
Поморщившись, он стравил воздух, стал искать, где же Людмила. Ведь только что была рядом, вот тут стояла, тут!
— Во-о-оздух!
Он, злясь, покрутил головою: перестаньте мною командовать, я теперь речной житель! Увидел рядом натуженное лицо водолаза, тот, ухватив его под мышки, тащил по круто уходящему вверх речному дну. Костылев сделал шаг, споткнулся о покрытый ржавью камень, из-под которого мышонком вымелькнула какая-то мелкая рыбешка, еще раз попробовал понять, куда же делась любимая женщина? И тут все стало на свои места.
Перед смотровым стеклом болталась перекладина веревочного трапа. Костылев вцепился в нее. Застонав, подтянулся. Сзади его подтолкнул водолаз. Костылев завис на перекладине, кривясь от изматывающей рези, помотался на лесенке беспомощно, отдыхая, потом подтащил к животу одну ногу, правую, нащупал бахилом вторую досочку, оперся на нее, подтянул левую.
После третьей ступеньки шлем его пробил темноту, он увидел огромное медное блюдо, обварившее горизонт пламенем, сизую дымку вечера, снеговую равнину в рыжастых вечерних тенях, еще что-то, показавшееся смешным и глупым, — кажется, одинокую, ворчливо разевающую рот ворону, фланирующую над Полтысьянкой в поисках пищи.
Чьи-то сильные руки подхватили его под балахон, вытащили на лед.
Вокруг огрузшего, беспамятного Костылева возникла тревожная хлопотня — одни свинчивали шлем, другие снимали медали с груди, третьи сдирали с него подводную одежку, четвертые подгоняли сани с заранее подогретыми тулупами.
Костылева завернули в горячую овчину, бережно уложили на сани, и люди молча, сменяя друг друга в тревожном беге, доставили его в жарко натопленный балок. Там терли спиртом до тех пор, пока Костылев не размежил бессмысленные, подернутые далекой болью глаза. И только тогда уложили спать, установив дежурство.
...Он проснулся лишь на третьи сутки, вялый, отекший, с черно выделявшимися обмороженными пятнами на лице, без жизни в глазах.
На зов дежурного примчался Старенков, сел на приземистую треногую табуретку, подпер кулаками подбородок. Лицо его было нетерпеливым, жестким, подбористым, щеки глубоко ввалились, это было заметно даже сквозь пышность бороды. Печально-напряженными глазами он поймал взгляд Костылева, улыбнулся вполсилы, вложив в эту улыбку все лучшее, что было в нем, всю свою доброту и нежность.
— Это ты-ы? — узнавая, прошептал Костылев. — Ты‑ы?
— Так точно, — раздвинул бороду Старенков, — я это, Иван. Собственной персоной.
— Что-то я не то под водой делал. А? Перепугал народ? Незачем это было.
— За свои подводные чудачества ты у меня еще промеж ушей получишь. Поскольку я демократ, то выбирай заранее — промеж ушей спереди или промеж ушей сзади?
— Уж больно ты грозен, как я погляжу.
— Еще бы. Половину трассовиков чуть кондратий не хватил, пока ты под водой телепался. Громыхалка всё передавала, ничего не скрывала. Такая толпа собралась, что меня чуть на сосне не вздернули. Считали, что я во всем виноват.
— Прости!
— Ла-адно, — протянул Старенков. — Все уже ушло в плюсквамперфект, в прошедшее время.
— Как дюкер?
— На том берегу. Состыковались.
— Здорово.
— Теперь-от команда последовала: по домам! На сорок восемь рабочих дней. Плюс воскресенья.
— Указ об отпуске вышел?
— О нем самом.
Костылев вяло подвигал кадыком, сглотнул слюну. Старенков понял, что он думает о чем-то своем, важном, и, чтобы не мешать, отвернулся к окну, посмотрел в неплотную сизь леса, в солнце, которое теперь жарило без устали, в темнющую прозрачность полтысьянских далей, достал из кармана курево, хотел было подымить, но передумал. Повернулся к Костылеву, спросил: