Анна раздвинула пухлые, круто выпяченные губы в улыбке.
— Скажите, Анна, — кашлянул Исаченков. — А яблоки эти можно рвать?
— Можно, но не нужно, — усмехнулась Анна. — Любой водитель запишет номер нашего «Икаруса», и тогда нам пришлют счет на десять килограммов. На десять, учтите! Даже если вы сорвете всего-навсего одно яблоко.
— Понятно, — проговорил Исаченков, — что ничего непонятно. Они же все равно пропадут, сгниют.
— Вовсе необязательно. Эти деревья принадлежат дорожным участкам, и те командуют урожаем. Продают, наверное. А вон направо, посмотрите, плантация хмеля...
Хмелевая плантация была похожа на виноградник — такие же деревянные стояки, винтовочными стволами глядящие в небо, такие же веретенообразные зеленые стебли.
— Больше всего хмеля растет на севере, это предмет экспорта. Чешский хмель — он самый лучший для пива. Убирают его здесь комбайнами. А когда наступает горячая пора, то сорок пять тысяч школьников выходят на подмогу. Вы смотрели фильм «Старики на уборке хмеля»?
— Нет. Не смотрел. А вы много знаете. Как преподаватель младших классов. Тот обязан знать все — и арифметику, и язык, и еще кучу других предметов. Сколько же вам лет?
Анна наклонила голову, усмехнулась.
— Ну, вы не в том еще возрасте, чтобы скрывать его.
— Мне ровно двадцать пять. И возраста своего я не скрываю. Что еще? Где родилась, какой институт окончила, семейное положение, адрес, телефон, участие в войне, владею или не владею иностранными языками? — она неожиданно начала отхлестывать Исаченкова словами, как ударами кнута, методично, насмешливо, безжалостно. А он только краснел и крутил головой: сам виноват, сам подставился. — Ладно, — сказала она. — Готовьте какую-нибудь польскую песенку — мы к границе подъезжаем.
Когда Исаченков после экзекуции возвращался на свое место, его остановил Гриня, подмигнул, помидорно светя щеками:
— Ну как? Закадрил, а? Ничего молодая-интересная? Э-э... Не закадрил, значит... И меня она вчера отшила.
«Икарус» свернул на пыльный проселок и вскоре остановился у негустых, уже обвядших и готовящихся отходить ко сну лозняковых кустов.
— Вот и граница! — объявил Вацлав.
Исаченков ожидал увидеть колючую проволоку, вспаханную нейтралку, высоченных, способных загрызть корову псов, но ничего этого не было. Просто проселок уходил дальше, вскарабкивался на покатую лысину поля и сваливался на центральную площадь небольшой островерхой деревушки, посредине которой краснела хорошо прокаленным старым кирпичом кирха.
Прошло еще два дня, и группа их как-то самостихийно, сама по себе разбилась на пары, на тройки, на четверки — так было удобнее и по городам ходить, и в магазины заглядывать, и даже пиво пить, которое здесь было знатнее знатного — с копчеными колбасками, поджаренными на горячем дыму, пива этого можно было выпить сколько угодно. И, подчиняясь общему закону, Исаченков теперь много времени проводил с Анной, много разговаривал — на темы самые разные, говорили о Чехословакии и о Москве, о средневековой живописи и о замке Карлштейн, о кукольной фабрике в Седльчанах и о бабьем лете, — говорили обо всем, что хоть мало-мальски интересовало их.
— Слушайте, Анна, у меня такое впечатление, что я к вам привязываюсь все больше, а? Все больше и больше, — сказал как-то Исаченков.
— Напрасно, — спокойно отозвалась Анна. — У меня дома муж и сын.
...В Прагу въехали утром. Город был каким-то торжественным, парадно ярким; сквозь сметанные сгустки облаков бронзово просвечивал кругляк солнца: хорошо выспавшийся, пышущий инопланетным здоровьем, молодой, он плавал в воздушной сметане, ровно кусок масла, желтый, свеженький, только края малость подгорели, лучились оранжевым. Крыши домов, мокрые от утреннего пота, были броскими, цветастыми, одна ярче другой — тут были и карминные в густую коричневу, и зеркально-серые, и ореховые с сизым налетом, и розовые с примесью нежного белого тона, крыши черепичные и железные, тесовые и из керамических пластин, с высокими горделивыми стояками труб, с большими, нараспашку, похожими на гигантские уши слуховыми окнами, с острыми неустойчивыми ребровинами стесов, крутые и плоские, четырехугольные, как у замков эпохи Ренессанса и острые, почти отвесно сваливающиеся вниз — о пражских крышах можно стихи складывать, песни петь.