— Как в Париже, — пробормотал Исаченков, — все доспехи наружу...
Тихими каменными проулками, вдоль глухих, без выбоин стен, от которых цоканье каблуков отлетало, как горох от металла, — звук действительно горохом ссыпался на мостовую — они поднялись наверх, и то, что увидели, вызвало минутное остолбенение, было слепящим, таинственно притягательным... Целый город лежал внизу, в сизом слоистом пару, который плоскими струями поднимался к облачной навеси, под ногами было много зелени, еще свежей, лишь местами тронутой коричневой осенней прелью, далекие взлобки, похожие на морские волны, с полянами и перелесками, исчезали, растворялись в прозрачной густоте, сливались с небом — зрелище это было захватывающим, ну просто чертовски красивым.
— Вот это да! — незнакомым шепотом произнесла Анна. — Ох, какое диво!
Исаченков улыбнулся и подумал, что слово «диво» могут произносить только женщины.
Потом они пошли в кремль, который здесь называли градом. Пражским градом.
Собор святого Витта, украшенный знакомой по сотням фотографий готической розеткой и химерами, высился строго и мрачно, царапал острыми шпилями небо, и откуда-то с высоты, из небесной глуби, опускались на землю резковатые, гортанные, печальные звуки органа.
— Собор святого Витта считается вершиной готики, — сухо, по-ученому складно и ровно произнесла Анна, Исаченков машинально кивнул в ответ. — Иногда тут собор называют костелом... Строили его без малого тысячу лет, заложив в основание руку святого Витта.
Они долго ходили по Пражскому кремлю, постояли во Владиславском зале королевского дворца, прислушиваясь к странному сыпучему шороху, раздававшемуся под старым гулким полом, всматриваясь в стены, где из-под штукатурки проглядывала древняя кладка.
— Здесь проходят заседания национального собрания, здесь выбирают президента, здесь раньше проводили коронации, — пояснила Анна.
Потом они долго любовались лестницей всадников, по которой во Владиславский зал въезжали рыцари. Ступени лестницы были приспособлены к шагу тяжеловесных скакунов.
Анна много рассказывала, и Исаченков с растроганным вниманием вслушивался в ее голос, ловил всплески восторга, любую перемену в интонации, в окраске, в психологическом настрое ее речи. Ему за прошедшие дни стала очень близка и очень дорога эта молодая женщина, загадочная, добрая, близкая и далекая одновременно, тактичная, умная, коварная, способная изменить и в ту же пору быть беспредельно преданной, он чувствовал, что теряет ориентацию, ровно летчик в тумане, он готов был совершить безумство, проступок ради нее и напряженно вытягивался в стойке, бессильно сжимал пальцы в кулаки, сжимал и разжимал, сжимал и разжимал.
— Давным-давно чешский князь Вацлав был убит своим братом, — рассказывала Анна, — на гробнице князя и поставлен костел... А вот еще... Идите сюда, идите... Видите? — она показала на толстенную кованую дверь с проржавевшими петлями, мрачную, словно из корабельной брони склепанную. — Здесь государственная сокровищница, здесь корона, жезл и... — она запнулась на секунду, — ну, золотое яблоко с крестиком наверху, его еще на игральных картах изображают...
— Скипетр?
— Да нет... Скипетр — это посох, жезл. В общем, забыла, как называется...
Исаченков виновато улыбнулся, потер пальцами подскулье, жалея, что по профессии своей далек от знаков королевской власти, от сокровищ, он конечно же знает, как называется это яблоко с крестиком, не раз слышал и читал о нем, да запамятовал... Что ж, и на старуху бывает проруха...
— Сокровищница, — продолжала Анна, — имеет семь запоров... Семь замков и семь ключей. Один ключ раньше находился у короля, другой — у архиепископа, три ключа — у высших чиновников церкви и так далее... И открыть сокровищницу можно было, только когда все семеро сходились вместе. Сейчас эти семь ключей находятся у других людей — у президента республики, у председателя национального собрания, у главы федерального правительства, у мэра Праги... Цена всех трех предметов королевской власти равна цене всего собора, представляете? Со всем его золотом, с серебряной гробницей, с дорогими камнями...
— Целый роман написать можно.
— Можно, — согласилась Анна.
Когда шли обратно, молчаливые, еще во власти впечатления от увиденного, а груз впечатления был ощутим, тверд (Исаченков совершенно материально чувствовал: твердый он, груз, точно, твердый; эта психологическая краска осталась, наверное, от твердины и неприступности церквей Пражского града, от тяжелой мощи огромной двери, ведущей в сокровищницу, от мрачной веселости химер, повисших на здании собора, от стылой гулкости полов, по которым было страшновато ходить, от спрессованности веков, один за другим промелькнувших перед ними), Анна неожиданно остановилась, строго и ясно посмотрела на Исаченкова, и он от этого взгляда вдруг почувствовал усталость, ощутил полную изъезженность, истрепанность своего тела, сердца своего, опустил голову, глядя в черные, совсем не изношенные плиты мостовой.