Выбрать главу

— Не надо, — уткнулся лбом в стекло, глядя, как из-под колес выплескивается на обочину чистая дождевая вода.

На развилке остановились — переводчик Вацлав покидал группу, его здесь должна была подобрать машина, и, прежде чем нырнуть под железный козырек бсседки, около которой тормозили автобусы, подбирая пассажиров, он взял микрофон в руки, вежливо попрощался, потом, посмотрев на огромный, величиной с тарелку, спидометр, произнес незапрограммированное:

— Всего мы проехали по Чехословакии три тысячи восемьсот пятьдесят восемь километров.

Автобус двинулся дальше, дождь стал молотить по бокам и крыше еще сильнее, грохот стоял барабанный, от него звенело в ушах.

Внутри, под изгибом грудной клетки — там, говорят, святая святых каждого человека таится, душа как будто, — было пусто, выжжено, ровно кто бензина плеснул, обмочил им бугры и изгибины, потом святотатственно чиркнул спичкой и — пых! — только запах горелого остался, да пепел, да что-то бездвижное, мертвое. И еще застойное, прогорклое — это уже чуть повыше, под ключицами. И нелегко было Исаченкову, и одиноко. «Бабье лето, где же ты? — он вгляделся в темную, облитую мокрым зелень обочины, почувствовал себя идущим к недостижимой цели — идет и идет такой человек, спешит, падает, сбивает в кровь локти, колени, мякоть ладоней, рассекает лоб, нос и подбородок, а цель хоть бы хны, ни на грамм не приближается. Ну хоть бы на птичий скок, ан нет! Нет и нет. — Куда же ты подевалось, бабье лето?»

Но вот закон природы — не было Исаченкову ответа. И от этого еще более тяжелело, наливалось свинцовым настоем тело. Он понимал, что больше никогда не встретит Анну, что всему скоро... конец всему скоро, вот. И если он возьмет телефон и вздумает повидаться с ней в Москве, то это будет безжалостно, причинит боль — ей прежде всего, ей, а не себе, себе уж потом, и будет она метаться между двумя огнями и чувствовать себя подбитой птицей, и будет от этого щемяще тяжело, больно.

Исаченков понимал, что надо перебороть себя, перебороть именно сейчас, потому что, может быть, даже часа через полтора будет поздно — поздно будет это сделать, и он подрубал в себе под корень всякую надежду, всякое дыханье. Одновременно он понимал и другое, что снова остается один и снова не будет рядом человека, которому он мог бы доверить вся и все, все самое потайное, касающееся только его. Его одного и больше никого.

Он вдруг услышал какой-то тонкий и трогательный звук, почувствовал легкий прогорклый запах дыма, чего-то домашнего, теплого, близкого, но потом наваждение истаяло, и он понял, что это был последний звук, последний запах бабьего лета. Это было прощанием.

А за окном все шел и шел дождь, бился о стекло то мелко, то крупно, в картечь, и казалось, не будет ему конца.

ДОЖДЬ НАД ГОРОДОМ

Он долго сидел неподвижно, обхватив голову руками, и со стороны поза его, эта стылая задумчивость вызывали ощущение непокоя, даже слабости — но не той, что привычна и приходит к нам вместе с усталостью, а слабости незнакомой, похожей на удар, вроде бы даже опаленной боем, схваткой, временем. Он думал о своем отце. В последнее время Берчанов-старший стал заметно стареть, и, хотя на спор он, поднатужившись, еще мог приподнять пустой грузовик (были у него в жизни подобные «подвиги»), и плечи еще такие, что не хватит рук измерить их ширину, и ходит он, не горбясь, Берчанов-младший уже нутром, сердцем чуял, что недолго осталось старику жить — все равно скосит костлявая, все равно свое возьмет. И тоскливо, неуютно, пусто как-то становилось на душе, когда он думал об отце, когда приезжал к нему в гости. Иногда Берчанов-младший подкатывал на служебной черной «Волге», приземистой, стремительной, торжественной, и отец топорщил усы, крутил в воздухе пальцем: никак не мог батя привыкнуть к тому, что сын выбился в начальство, стал главным инженером сплавной конторы. С другой стороны, Берчанов не раз замечал, что отец доволен нынешним его положением: видать, соседи обрабатывают старика, поют-напевают, какой-де у него сын и тому подобное, вот старик от соседской молвы и раскисает, теряет привычную свою презрительность, мягчеет душой. Ну да не об этом речь.

А о том, что еще недавно Федор Лукьянович мог запросто на спор взвалить на спину полтора центнера груза и сойти с ношей по трапу баржи на берег, только трап жалобно скулил, даром что железный. Деревянных не ставили вовсе — боялись, что не выдержат, переломятся. Постарел батя, сдал, в землю начал врастать, вот о чем мысль, вот о чем речь.

Смутная боль тупо шевельнулась в груди у Берчанова-младшего, оплела липучей мокротой сердце, он прислушался к самому себе: не проснется ли тревожный позыв, что сопутствует последнему часу? Тогда на думы уже не останется времени. Тогда надо будет действовать. А впрочем, что он сможет сделать, если отца окончательно сразит старость?