Где-то далеко-далеко в горной выси ему неожиданно почудился звук, печальный, щемящий и светлый, словно затянули свою трубную песнь отлетающие журавли, и к горлу подступила горячая, крутого замеса, слеза. Он вытянулся за столом, вслушиваясь, повторится звук или нет. Но звук больше не возник, да и не было его вовсе. Да и какие тут журавли, в их суровой местности? Зимой морозы, случается, под шестьдесят ухают, запросто градусник разрывают, а мохнатые, специальной «холодоустойчивой» породы воробьи, и те, случается, обрезают полет, на землю мертвыми камешками падают, а летом, бывает, и злой иней белым пухом обмахрит землю. Хотя все равно через два часа пух этот словно языком слизывает бешеный тропический жар — при таких сумасшедших перепадах никаким журавлям, нежным созданиям, не выдюжить. Берчанов машинально приложился кулаком к крышке стола, снова задумался.
Однажды Берчанов-старший крошечным, в пол-ладони всего величиной, топориком сумел совладать с медведем-шатуном. Этот случай сын хорошо запомнил: пацаном тогда был — если не изменяет память, десять в ту пору стукнуло. Случилось это зимой, на амурском берегу. В пади, примыкающей к самому льду, Берчанов-старший рубил березовый прут для чалки. Работал в полную отдачу — лишь пар стекленел над спиной и звонким хрустальным крошевом ссылался вниз. В полдень присел на связку прута перекурить, только забрался в карман за табаком, как вдруг из-под кедровой корчаги вылез медведь, с четверенек поднялся на задние лапы и молча пошел на Федора Лукьяныча. Тот ухватил топорик за скользкий черенок, ударил — как о камень; острие соскользнуло, только шатуна обозлил. А тут еще при взмахе выкинул левую руку вперед, кулак и угодил медведю в пасть. Тот сжал челюсти — ни просунуть руку дальше в горло, ни назад вытащить. Перед глазами овалы цветастые поплыли, хотя к боли Берчанов был привычный: видно, медведь клыками нерв прихватил. Но все-таки изловчился, ударил: топориком по хребтине. Топор соскочил с черенка и утонул в снегу. Вспомнил о ноже-складне, стал скрести пальцами по правому карману — оказалось, что складень, как на грех, в телогрейке слева лежит. Чувствует Берчанов, что шансы уже исчерпаны, на помощь никто не придет, и сознание уже мутнеет — как сквозь марлю, видит медвежью морду, — на последнем дыхании ухватил шатуна правой рукой за нос, пальцами под клыки, потащил вверх, а левой стал давить вниз. Так и разжал челюсти, разорвал рот. Медведь бросил Берчанова, шатаясь, закосолапил в сторону, ткнулся лобастой головой в свежий березовый комель и начал когтями древесный атлас чистить. Берчанов, теряя силы, хватая сухой, заскорузлый от мороза снег ртом, пополз домой. Ничего, дополз. Оклемался. Только рука покусанной осталась, хотя и лечили ее особыми таежными средствами, которые, по словам знахарок, куда сильнее фабричных лекарств. Но до конца так и не долечили. На ладони осталась неровно стесанной мякоть, а чуть повыше, на запястье, затянулись тонкой кожей рваные укусы, похожие на штыковые следы, имели они мертвенный, иссиза-свеклушный цвет. Да еще пальцы плохо шевелились, а в остальном ничего. Словом, как был Берчанов-старший самым настоящим слоном, так после схватки с лютым зверем им и продолжал оставаться.
Берчанов-младший в отца пошел, тоже здоров донельзя — силу на четверых разделить можно, и каждый из четырех в обиде не останется, но такими подвигами, что под стать отцу, не занимался. В голову не приходило, да и норов другой, и неудобно — все-таки главный инженер, огромная сплавконтора на плечах. Тут своих медведей полно, и схватки случаются потяжелее, чем стычка с голодным, проснувшимся в неподходящую зимнюю пору зверем.
Главный инженер незряче взглянул в окно, где накапливалась сырая удушливая тяжесть, набухало вязкой свинцовой густотой небо, деревья настороженно притихли, прислушиваясь к чему-то важному и опасному для себя, и птицы, те тоже притихли, куда-то подевались, попрятались — ни писка, ни чириканья, истаял гомон. Стены берчановского кабинета впитали в себя краску неба, эту непривычную жирную серость, покрылись пепловым налетом. Он прислушался к далекому, осипшему в дороге гудку одинокого парохода, одолевающего зейскую стремнину. Привычно потеребил себя за подбородок, пробуя пальцами кожу — как утром гладко ни бреешься, к вечеру все равно колючим становишься: прорастает буйный волос. Вздохнул беспричинно, будто удивляясь чему-то, посмотрел в рукав, на часы — диковинные, дисковые, в Голландии подарили, где он побывал в командировке, — по таким часам не сразу время определишь: циферблат черный, с вороновым отливом, диски тоже черные, цифры блеклые... И вообще, чтоб таким механизмом пользоваться, надо специальное обучение пройти, месячные курсы окончить. Часы Берчанову поначалу не понравились, и он забросил их было в ящик письменного стола, но Ирина, жена, извлекла их оттуда, заставила вновь надеть на руку. Сказала, что дисковые часы — это очень модно.