— Я очень, очень прошу тебя, приезжай сейчас же, — послышалось в ответ. — Ну, пожалуйста. Мы в кино с тобой сходим, а? Французский фильм, Луи де Фюнес в главной роли, все хвалят. Ведь давно мы с тобой не были в кино?
— Давно, — согласился, приходя в себя, Берчанов. Покосился на кучу папок, лежавших справа от него, — вон сколько еще непросмотренных, просмотренные он кладет слева от себя, покосился на зеленые, в грубых остинах корки скоросшивателей, в которых находились неподписанные документы. Чтобы перелопатить эту гору, ему часа три потребуется. Если не больше.
— Ну приезжай! Ну пожалуйста, — попросила Ирина.
— Хорошо, — громко сказал Берчанов, — уговорила, Ирин. Брошу все и сейчас прикачу. И шут с ним, с дождем.
— Все-все бросишь?
— Все-все.
— К черту и к чертовой бабушке? — спросила Ирина капризным, требующим продолжения тоном. «Детство какое-то», — подумал Берчанов. Произнес:
— К черту и к чертовой бабушке тоже.
— Я люблю тебя. И жду.
— И я люблю тебя, — шепотом сказал Берчанов. Около уха, лихорадочно частя, остро затенькали гудки отбоя. Берчанов положил трубку на рычажки, отрешенно взглянул на скоросшиватели с приказами, придвинул к себе. В кабинете было душно. Не вставая из-за стола, он потянулся, линейкой толкнул переплет рамы. Окно раскрылось. Дождь еще бесновался, но уже не с прежней лихостью. Где-то на востоке, в задымленной боевой черноте, проклевывался свет — значит, скоро гроза пройдет, покатит дальше, пока не растранжирит силы свои, не угаснет, не обовьется где-нибудь в тайге вокруг вековухи-пихты или не разобьет себе лоб о каменную шляпу сопки.
Громыхнул гром, но уже не было в нем прежней силы — истаяла, в землицу вся мощь ушла, осталось только воспоминание да ощущение настороженной смятенности, мудрой печали, обузы ненастья, изморенности. Берчанов поймал себя на том, что знакомо-сладкое томление подползает к горлу, от него становится тоскливо и уютно, тепло, как-то особо чисто, он улыбнулся кротко, стараясь понять, что же такое творится там, в глубине души, в жаркой ее теми, потайном и заветном, рождающем истому и нечто такое, с чем трудно бороться, покрутил головой, изгоняя из себя хмельную одурь, пробормотал:
— Вот что, Ирин... Прости меня. Насчет того, что одна нога здесь, а другая дома, не выходит пока. Вот какое дело...
Взглянул на телефон — Зиночки, секретарши, нет и никто уже больше не прорвется к нему из города. Если только по внутреннему, но внутренний — производственный и выхода в город не имеет. Он вздохнул, освобождаясь от слабости, придвинул скоросшиватели еще ближе, взялся за очередную бумагу. Простите, товарищ женушка, дорогой человек, но... Пока он не перелопатит всю эту чертову гору, никуда не уйдет.
Блеклый, немощный свет пробрался в кабинет из распахнутого окна, замер, будто хотел согреться, высветил Берчанова, его гнутую колесом спину, затылок с отросшими лохмушками волос, попробовал было заиграть с ним, но главный инженер не обратил на эту милую шалость внимания — он погрузился в работу с головой, он как в воду вошел, и ничто, кроме работы, для него сейчас не существовало.
Даже жизнь текла в эти минуты за пределами его сознания, вне его. И это было естественно, это было рождено самой жизнью, ее вековечным движением.
После дождя в эту летнюю пору на свидание к людям всегда спешит солнце: надо же взбодрить народ, обсушить природу, вылизать землю теплым своим языком, помочь распрямиться травам, обласкать зверушек, крылатых и бескрылых насекомых, справить вековечную свою службу. Выглянуло солнце и сейчас, но Берчанов и его не заметил — не до того было, не среагировал он. А вот на грузный, сильный шаг, раздавшийся в приемной, голову поднял — что-то забытое, давнее, трогательное, как позыв детства, почудилось ему. И он встревоженно, отгоняя красноватый прилипчивый туман от глаз, вскинулся, словно на охоте, потянул ноздрями воздух. Ощутил совершенно неожиданно запах талого, пропитанного весенним соком снега, травяной прели, лопающихся почек, горького, настоянного на прошлогодней полыни ветра, и у него чем-то туго и сильно перетянуло сердце, будто кто поймал его корявой мозолистой ладонью и сдавил, словно воробья.
Открылась дверь, и на порог взгромоздился Берчанов-старший, в шелковой, струистой, как речная вода, тенниске, обтягивающей литую чугунную грудь, с плащом-брезентовиком, переброшенным через руку. Лицо костистое, утяжеленное книзу, с неровно обритым срезом челюсти — торопился, видно, батя, небрежным на бритье под старость стал, под скулами — запады, втянулась кожа вовнутрь, собралась в морщинистую плетенку, из-под бровей черные бусины блестят («утячьи у меня глаза, ей-богу, — сказал как-то отец, изумленно глядя на себя в зеркало, — сколько утей я ни бил, каждый раз мне одни черноглазики попадались, и каждый раз жалко их становилось, а заодно и собственную особу — ровно в себя стрелял, вот ведь как»). Уловил главный инженер в блеске бусин недоброту, озабоченность, подумал: зачем же это отец пожаловал? Случилось что?