Дитя это, Лидия, было теперь с ними — здесь, в Бхаратане. Ей уже исполнилось восемнадцать, и, разумеется, воспоминаний о своем зачатии она не сохранила. Подумать о том, что родители вообще предаются плотской любви, — для нее это было все равно, что представить себе Рона и Нэнси Рейган принявшими позу soixante-neuf.[1] По мнению Лидии, единственным в их семье человеком, пригодным для полового акта, была она. Тело у нее было белым и гладким, с угольно-черными волосами, из которых ей больше всего нравились брови и лобковая поросль. Ноги, правда, были коротковаты — генетическое наследие низкорослой матери.
Культурное осеменение, вот что здесь происходило, — отличающиеся необычайным разнообразием иноземные споры время от времени опадали на землю Бхаратана и приживались в ней. Иван был не первым приехавшим сюда метеорологом, да и Иванка — не первой венгеркой. Зато Лидия точно была первым панком готической разновидности. Ни единый бхаратанец отродясь не видел никого, похожего на эту светлокожую американку, одетую во все черное, с черными губами, черными ногтями и гнездом своенравных черных волос на голове.
При рождении ее назвали не «Лидией», а «Ванюшкой» — еще одна шуточка родителей, их дань прошлому. И хотя «Ванюшка» было именем достаточно экзотическим, чтобы удовлетворить страсть подростка к обособлению, выбрала его все-таки не она сама, а потому предпочтение было, в конечном счете, отдано «Лидии». Это имя напоминало ей об одной из ее ролевых моделей — звавшейся так же исполнительнице и музыкантше, которая одевалась в черную кожу и с подвыванием декламировала стихи о том, как она мочила своих домашних зверушек и как папочка имел ее в зад.
Иван и в мыслях не имел обходиться подобным образом с дочерью, однако ни это, ни что-либо еще ее особо не радовало. Предложить он ей мог очень немногое, а все ее попытки навести между ними мосты заканчивались неудачей. Она давала отцу послушать — на своем CD-плеере — альбом «Жнец девственниц», группа «Мертвые души», сама вставляла ему в уши наушники, а он через несколько минут вытаскивал их, заявляя, что эта музыка чересчур монотонна. Монотонна?!? Умора! Правда, когда новые знакомые спрашивали, чем зарабатывает на жизнь ее папа, она с удовольствием отвечала: «Ну, наблюдает за движением облаков, ждет, когда растает снег, примерно в этом роде». Возможность дать такой ответ была упоительна — и потому, что он обличал в отце пристрастие к той самой монотонности, и потому, что позволял ей, тем не менее, внушать друзьям мысль о необычности его работы.
Эта необычная работа и привела семью к самой кромке пустыни, название которой означало, по словам одного армейского лингвиста, «окалина ада». Иван, Иванка и Лидия: вот и вся семья. Двое других детей умерли — один в материнской утробе, другой в мужской уборной ночного клуба, загадив свои жизненные соки чрезмерным количеством неверно подобранных химикатов.
Лидии страшно не хватало ее младшего брата, Майка, из-за него она и с наркотой почти никогда не связывалась.
Разумеется, лист лата она попробовала уже через несколько дней после прибытия в Бхаратан — слишком позорно было бы вернуться в США, так и не выяснив, на что он похож, даром что грязь, оставляемая им на зубах, была ей противна. Приговор, который Лидия вынесла этой дряни, был обвинительным: здешним людям приходится довольствоваться дерьмовыми, примитивными, хилыми вариантами чего бы то ни было — еды, воды, одежды, оборудования, жилья, развлечений — и наркотики их исключения не составляют. Слабенькое дерьмецо! Безусловная трагедия голодающих бхаратанцев представлялась Лидии прямым результатом нескольких легко поправимых недочетов: отсутствия сведений о противозачаточных средствах, отсутствия толковых, сведущих в праве политиков, способных, сидя за столом переговоров, требовать большего, и отсутствия информации об остальном мире, то есть телевидения.
Иванка держалась на положение бхаратанцев иных взглядов: главная беда, полагала она, в том, что у них нет никакой надежды выбраться из Бхаратана — ну разве что вместе с клубами дыма, встающего над погребальным костром. Вот если бы существовало хоть какое-то место, куда они могли бы сбежать… Однако континент и так уж переполняли беженцы, и все как один нищие, ничему не обученные, обессиленные. Сомалийцы бежали в Эфиопию, эфиопы в Сомали, но хоть и отыскивались места, где беженцев не избивали железными осями, оставшимися от брошенных коммунистами сельскохозяйственных машин, или не заставляли толочь собственных детей в ступах для маиса, — оазисов, совершенно свободных от уныния, диареи и смерти, попросту не существовало. Бхаратанцы же обитали в таком отдалении от любого города, до которого они могли бы добраться пешком (редкие верблюды были скорее символами положения в обществе, чем средствами передвижения), что и кочевая их жизнь ограничивалась одними и теми же скудными сотнями миль пустыни, по которой они передвигались так же бездумно, как гонимые ветром песчаные дюны, норовившие завладеть немногими клочками обрабатываемой земли.