Выбрать главу

Всего этого не хотела понимать Нина. «Незачем тебе ввязываться в авантюры вместе с этими людьми, ты совсем не такой, как они». Объяснить ей я ничего не мог, ведь женщины легкомысленны и болтливы. Они считают так: если ты ее любишь, значит, принадлежишь ей одной, и все тут. Как бы там ни было, а лучше бы мне сейчас сидеть у Нины, чем ожидать Испанца здесь. Кожа у Нины бледная, тонкая, скулы обтянуты, голова маленькая, волосы черные-пречерные, большие глаза, а рот круглый, с пухлыми губами, что так сладко целуют. Нина высокая, изящная. Длинные ее ноги покрыты нежным пушком, он заметен лишь изредка, в солнечном свете. Когда я ее целую, она волнуется, задыхается. «Тише ты, могут войти». Я обнимаю ее, целую в ухо. «Тише ты». И наконец она не выдерживает, приникает ко мне всем телом, беззащитная и жаждущая.

«Ты ввязался в опасное дело», — говорила мне Нина, а ведь она знала очень мало о моих делах. Случалось, мы договаривались увидеться днем или вечером, и ей приходилось ждать, потому что меня срочно вызывали на какое-нибудь собрание или встречу. Она не понимала, что происходит, и набрасывалась на меня. «Просто-напросто ты меня не любишь». А я не мог сказать ей правду.

Вот так же невозможно будет объяснить ей, зачем я сидел здесь, что делал. Нина, если она меня еще не забыла, придет в ярость. «И ты станешь уверять, будто все это время провел на каком-то ранчо, чего-то там дожидался? Чего?» Однако же успокоить Нину совсем нетрудно. Если бы она была сейчас здесь, я усадил бы ее на кровать рядом с собою. Она, конечно, стала бы отбиваться. «Дай же мне объяснить». — «Нечего тут объяснять». И она отворачивается, теперь она стоит против света, такая желанная… Когда Нина сердится, у нее меняется голос. Он кажется взъерошенным и словно бы выгибается как кошка. И Нина начинает говорить, будто произносит монолог перед невидимой публикой, среди которой меня вовсе и нет: «Не знаю, зачем я теряю время с этим человеком, я же его совсем не интересую. Дядя с тетей мне это давно твердят. И подруги тоже: „Ты ничего для него не значишь, девочка. Он просто проводит с тобой время“. Я не хочу повторять, что о тебе говорят, это вовсе ни к чему. Но если обо мне говорят, что я дурочка, то о тебе толкуют кое-что похуже. И никто не может понять. Никто не может понять, зачем женщина, недурная собою, довольно-таки привлекательная, зачем она, словно какая-нибудь толстая уродина, вешается на шею человеку, который ее не любит, у которого никогда нет для нее времени и который вечно возится с революциями да конспирациями. Я тебя предупреждала много раз: в один прекрасный день мне это надоест и я просто перестану с тобой встречаться. Занимайся, пожалуйста, своими делами, своими тайнами, своей политикой, а меня оставь в покое».

«Только ты одна мне нужна», — говорю я. И вижу, как буря стихает. Признаки верные, мне они знакомы давно. Нина прикрывает глаза, опускает руки, тихонько горестно покачивает головой, как бы все еще протестуя. Вот теперь настала подходящая минута, чтобы окончательно ее утихомирить. Достаточно протянуть руку, мягко привлечь Нину к себе, и она моя. Прижав губы к моему уху, тяжело дыша, она будет сокрушенно бормотать что-то, мешая слова с рыданиями. Низкое хриплое предсмертное мычание. Видимо, Лоинас вонзил нож. Он вонзил его слева, и нож скользит вглубь. Из широкой раны струей хлещет кровь. Бычок дрожит от боли, глаза его закатились, язык повис. Сейчас он упадет на колени. И — конец. Лоинас вынимает нож. Дважды проводит им по шее бычка — вытирает. Чтобы нож снова стал свинцово-пятнистым, очищенный от липкой, тянущейся нитками крови. Ни одной книги, ни одного журнала в доме. Только Лоинас и бычок там, а я — здесь. Лоинас, видимо, не любитель чтения. Может быть, он даже не умеет читать. Он человек генерала, он умеет только одно: с собачьей преданностью выполнять его приказания. Все равно, прикажут ли разделать бычка, или принять меня, или поднять восстание. Потому-то мы с Лоинасом и оказались вместе, в одной упряжке. Он режет бычка, а я сижу в комнате. Но оба мы ждем одного и того же. Только очень уж это странно, непохоже, чтоб мы с Лоинасом ожидали одного и того же. Просто не может быть, что Лоинас ждет того же, чего жду я. Вот он там режет бычка, а я здесь размышляю. Я ведь не раз говорил Доктору о своих сомнениях. Особенно насчет участия генерала в нашем движении. Но он сразу же начинает приводить всякие доказательства, говорит долго, туманно, вокруг да около, так что наконец даже и спорить пропадает охота. «Друг мой, революцию не могут совершить одни интеллектуалы. Нужны также люди действия. И особенно разборчивыми тут быть не приходится. Так называемые приличные люди предпочитают держаться подальше от всякого рода опасных предприятий. Однако потом они являются. Дайте только нам одержать верх, и вы сразу увидите. Все лучшие люди сейчас же предложат свои услуги, и вот тогда мы сможем выбирать. Но сейчас, в минуту опасности, мы вынуждены полагаться только на тех, кто опасности не боится». Доктор произносил слово «опасность» с оттенком благоговения, он глотал слова, слюни кипели в уголках его губ. Потом он доставал платок и отирал губы, как после еды. Все это происходило глубокой ночью, в кабинете Доктора, освещенном мертвенным неоновым светом, среди черных и позолоченных фолиантов энциклопедии Эспаса Кальпе и подшивок «Гасета офисиаль». Случалось, Доктор ни к селу ни к городу произносил что-нибудь из Виктора Гюго, весьма мало относящееся к теме беседы. Например, восклицал: «Гениальность — это республика, где все равны, как говорил Виктор Гюго». Или принимался толковать о Французской революции — это был его конек. Он мог ночь напролет доказывать, что Мирабо спас бы свою страну и революцию, если бы не помешала смерть. Доктор улыбался, довольный, он чувствовал себя как дома в том времени, среди тех людей. «Граф Мирабо был чрезвычайно некрасив», — говорил он, оглаживая ладонями свои розовые круглые щеки. Иногда, оставшись со мной наедине, Доктор отеческим тоном давал мне советы: «Вас ждет блестящее будущее, но вам необходимо во многом разобраться и как следует изучить свою страну. Надо знать ее прошлое, знать людей. Я многое почерпнул из книг, однако еще больше я понял на улице, на трибуне, в ходе политической деятельности. Год, проведенный в деревне, познакомит вас с Венесуэлой лучше, нежели все четырнадцать томов Истории Гонсалеса Гинана». Затем следовали бесчисленные пикарески. О судье, обманувшем истца, который дал ему взятку. О военачальнике, умудрявшемся водить дружбу и с правительством и с повстанцами. О том, как выгодно слыть дурачком. Тут Доктор приводил слова некоего старого местного политика: «Моя дурацкая рожа — мой капитал». Представляю, какой у этого типа был идиотский вид; благонамеренная физиономия, без выражения, без мысли, без чувства. Важная и тупая. Доктор уверен, что неудачи быть не может. Он описывает то, что будет, так, словно оно уже было. Как один из эпизодов Французской революции. Весь ход переворота рассчитан у него по часам, минута в минуту. Первыми начнем мы. Похитим президента. Ранним утром. Как только он выйдет из дому. Мы явимся еще в темноте, расположимся среди холмов, за изгородями редких соседних ферм. На углу имеется кабачок, открытый всю ночь. Там могут оказаться за чашкой кофе посетители из тех, что возвращаются или встают на рассвете. Мы будем вооружены только револьверами. Нападем на президента внезапно, втолкнем в машину и увезем. Все необходимо проделать очень быстро.