— Вот этот знает.
Теперь женщина обращалась ко мне. Она вошла в комнату, села на свободную кровать. Положила ногу на ногу, платье вздернулось выше колен. Я не мог удержаться — смотрел на ее ноги. Белая кожа, нежная. И я подумал: какая страшная разница, вот эта, живая, молодая кожа и та, мертвая, старая. Я вспомнил своих приятельниц. Я видел их стройные ноги на пляже, видел груди в глубоком вырезе праздничного платья. Женщина откинулась назад, оперлась на локти, я смотрел на изгиб ее тела, на полные бедра, высокую грудь, на бесцветные волосы. Она искоса глянула на меня. Взгляд был презрительный.
— Что случилось с Симеоном?
Она тоже говорила с иностранным акцентом. Картавое «р», неуверенная интонация. И вдруг я подумал: Симеон Каламарис любил эту женщину. Он смотрел на нее, полный желания. В этом жалком домишке, в нищей дыре женщина эта представала перед ним в сиянии своей наготы. Прекрасная, как царица Савская. Женская нагота способна осветить любую, самую убогую каморку. И глаза Симеона Каламариса загорались. У него сохло в горле, слегка дрожащими руками он гладил ее теплую, нежную кожу.
И жесткие, горькие его губы искали ее рот, смеющийся и цветущий.
Хозяйка, видимо, заметила что-то на моем лице и благоразумно ретировалась.
Я сел рядом с женщиной. Против нас на другой койке и на полу лежала одежда Симеона Каламариса.
Я сказал, что Симеон уже несколько дней назад просил меня зайти в пансион и заплатить по счету; задержка случилась по моей вине. Он уехал. Не очень далеко. И наверное, скоро вернется.
— А мне он ничего не просил передать?
Я не знал, что ответить. Что мог сказать Симеон перед отъездом мне, своему молодому другу? Попросил зайти в пансион и заплатить, взять его вещи и поберечь до его возвращения. Но может быть, он сказал бы: «Ты там встретишь одну женщину, она, наверное, спросит обо мне. Между нами ничего такого не было, но она всегда хорошо ко мне относилась. И мы славно проводили время вместе. Передай ей привет, а больше ничего не говори».
— Как тебя зовут?
— Мадо.
— Ты француженка?
— Да. Он про меня вспоминал?
Да, он говорил про Мадо. Часто ее вспоминал. Сидит, бывало, за кружкой пива да вдруг и начнет рассказывать. С любовью вспоминал о Мадо, с нежностью. Говорил, как хорошо вам всегда было вместе. Я искоса посматривал на Мадо, она радостно улыбалась. Долго я говорил так.
— Как странно.
— Что странно?
— Что он так много рассказывал обо мне. А со мной был всегда такой молчаливый. Мне как раз его молчаливость больше всего и нравилась. Видно, что многое мог бы сказать, а не говорит. Я даже иногда на него сердилась за это.
Я улыбнулся:
— Но ведь он был хороший?
— Конечно, хороший.
Она заметила вдруг, что мы говорим о нем «был», как о покойнике.
— Почему ты говоришь про него «был»? — спросила она.
— Потому что он уже не вернется. Тебе жаль, что он не вернется?
Мне надо было понять ее, чтобы найти Симеона. Что-то от него живого осталось в ней, какие-то обрывки. Симеон еще жил в ее памяти.
— А тебе зачем это знать?
Я настаивал:
— За что он тебе нравился?
Женщина смотрела на меня с любопытством, потом улыбнулась.
— За многое.
— Скажи за что.
— Не могу я тебе все рассказывать.
Но я не унимался, я продолжал лихорадочно расспрашивать.
— Скажи хоть что-нибудь.
— Мы говорили по-французски.
Так, значит, Симеон Каламарис говорил и по-французски. Для чего нужен ему французский или, вернее, был нужен? Чтобы эта женщина, знавшая так много мужчин, помнила его. Они разговаривали по-французски здесь, в пансионе, вот в этой каморке. Симеон говорил по-французски с обнаженной женщиной.
Я поднялся с койки, подошел к тумбочке, где лежала икона и фотография в овальной серебряной рамке. Протянул женщине. Кому же еще мог завещать их Симеон в свой последний час?
Я снова сел рядом с ней. В каморке стемнело, за дверью слышались голоса — начали возвращаться жильцы. Громкие голоса, грубый смех.
— Это мне?
Я кивнул.
— Он велел отдать это мне?
Я снова кивнул.
Женщина смотрела то на икону, то на фотографию, потом повернулась ко мне, в глазах ее светилась благодарность, даже восторг.
— Очень мило с его стороны. Очень мило. И с твоей стороны тоже мило, что ты пришел передать мне эти вещи.
Она смотрела мне в лицо, не отводя глаз; я смутился. Темнота густела, сближала нас.