Я немного пострелял в воздух, вызвав к жизни стаи ворон из-за крыш и слабенькое эхо с провинциально-спитым голосом. Риф привыкла уже и только дернула ушами. Ее заинтересовал какой-то след, и я пошел за нею, потому что, в общем, никуда специально не направлялся, а хотел размять тело после двухсот километров за рулем. Мы шли по трамвайным путям. Рельсы, еще блестящие, обметала паутина ржавчины, изредка дугами свисали провода. В скверах по сторонам встречались деревья с переломанными обильной зимой сучьями. Одна ветла, росшая в вырезанном квадрате на краю тротуара, уложила половину расщепленного ствола поперек мостовой, и эта половина наравне с уцелевшей частью дала первые острые листики. Я видел осевшие машины и выбитые стекла в домах, видел высыхающие под солнцем мелкие болота с черной слизью -- это закупоренные осенними листьями стоки не выполняли более своего назначения; видел и другое, напоминавшее, что прошла все-таки целая зима. Процесс разложения начался, и какие-то органы и клетки отомрут первыми, а какие-то будут держаться дольше, очень долго, поддерживая сами в себе жизнь, питаясь сами собою...
...беззвучно тикать светящиеся часы подземных хранилищ -- как сейчас; сверхъемкие аккумуляторы отдавать по грану свою энергию -- как сейчас; механическая жизнь, разумный бег электронов и порций света, то, что пережило человека, на останки чего или на следы останков чего через тысячу или тысячу тысяч оборотов планеты вокруг слабой желтой звезды взглянут чужие глаза, и чужие умы сделают свои умозаключения... я, оставшаяся крупинка, могу лишь дожить наблюдателем, я видел созидание и увижу распад, обе стороны сущего открываются мне, могу ли я быть недовольным своей участью?..
Я вернулся к казенному зданию. Его толстенные стеклянные двери определенно претили мне, и я с удовольствием разнес их очередью. Внутри все было как подобает, чисто, голо, только покрыто ровным слоем тончайшего праха. Телефоны в кабинетах -- от самого большого до самого маленького кабинета -- больше не будут соединять и направлять жизнь этого городка. Все закончилось, и ничто в нынешнем мире не выглядит более нелепо, чем железный ящик, оберегающий лепесток окаменелой резины на деревяшке -- реликт высшей власти над мертвым и живым.
Начинались сумерки, я озяб, выйдя на площадь. У меня имелась отличная палатка, прочие походные принадлежности, но возиться с ними не хотелось, и я поехал искать ночлег в какой-нибудь местной гостинице...
(Тогда это было случайной мыслью, поскольку входить в бывшие жилые квартиры я просто давно зарекся, а впоследствии это сделалось привычкой, и если я пользовался крышей над головой, то всегда это был какой-то ночлежный дом, и при жизни своей предназначенный для таких, как я, -- постояльцев на несколько ночей. Впрочем, это случалось редко: стены подобных зданий отсыревали почему-то первыми, между липкими простынями я находил комки бурой плесени и многоножек.)
...что оказалось безнадежным делом в этом городишке. Зато я обзавелся дорожной картой в географическом магазине "Атлас" -- таковой тут был. Все же мне пришлось разбивать лагерь, что я сделал -- в пику негостеприимному городу -- на обширной главной клумбе, неравномерно поросшей свежими дикими растениями.
Я варил себе суп из концентратов, среди десятка голубых елей поодаль шныряли белки, облюбовавшие себе этот кусочек леса. За зиму они разучились бояться человека, а возможно, с самого начала были, так сказать, городским достоянием. Мамаши показывали их пухлоногим младенцам с бессмысленными глазами, старики кормили дынными се течками, а вечерняя молодежь швыряла в них пустыми бутылками. Я попробовал подойти и оставить подношение. От меня попрятались, затем подношение сгрызли, но за следующим не пришли, из чего я заключил, что это все-таки не городские белки. У Риф с белками были свои отношения, она живо разогнала там всех, не слишком, впрочем, увлекаясь. Вечер мягко перешел в ночь, у костра казалось темнее, чем в стороне. Я завалился, раскрыв полог палатки. Комаров пока не народилось, и я блаженствовал. Мне было приятно думать про завтрашнюю дорогу, и с этой мыслью -- что мне приятно думать -- я заснул.
Мой сон.
Мне говорят: "Встаньте", -- и я встаю.
У меня спрашивают имя, и я называюсь.
"Как вы представляете себе все, что случилось с вами? У вас есть мнение на этот счет? Вы не предполагаете, что на вас пал выбор?" Какой выбор?
"Выбор".
Я... нет, ничего такого я не думаю.
"Странно".
Ничего странного. Хотя может быть..
"Чем же вы живете?"
Ветрами, облаками, запахом чистой воды и чистой земли, невероятным счастьем, что все это не будет уничтожено...
"С чего вы взяли, что все это должно быть уничтожено?"
...я всегда мечтал жить именно так, но мешали обстоятельства. Г-м, собственно, вся моя жизнь. Прежняя жизнь. Жизнь мешала мне жить. Я путано говорю?
"Для чего, для кого теперь все это осталось, кто оценит?"
Кто это? Кто со мной говорит, чего вы хотите?
Молчание. Я тоже замолкаю. Стоять мне надоедает, и я присаживаюсь на скамеечку.
"Нельзя прятаться за выдуманную буколику. Птички-ромашки существуют, пока не разладится без присмотра какой-нибудь контактик в боевых комплексах, которые вы себе так хорошо навоображали. Только их гораздо больше, чем вы можете представить, и даже теперь (кстати, тем более теперь) их хватит, чтобы превратить милый вашему сердцу пейзаж в облако активной пыли. Тоненький контактнк, золотая проволочка..."
Что вам надо, кто вы?
"Чудо уже то, что взрывы заводов, где процессы пошли стихийно, -- чудо, что они не заставили сработать спутниковую систему слежения..."
Какие заводы, где?
"Неважно. Далеко отсюда. Поймите, нельзя..."
Кто это? Что вам надо? Я не буду отвечать, пока мне не скажут!
"Ну, все ясно. Упрямец. Увести",
...и я иду по длинной песчаной косе, а волны невиданно ровные и долгие, волны в милю длиной, и я догадываюсь, что этот накат -- океан... и -- как повторение волн -- полоски рваных белых тучек в близкой ультрамариновой вышине. Я знаю этот сон. Это -- вечный сон моего детства, неисполнимая мечта об островах. Вот теперь, думаю я, можно умереть. Сию секунду или через сто лет, все равно, Я уже видел самое прекрасное, что есть на свете.