Я проник в районы, почти или вовсе не тронутые моими набегами. Они располагались очень далеко. Даже архитектура здесь несколько иная. Риф сегодня была оставлена дома. Через перекресток виднелся храм с новоотреставрированными главами и звонницей. Четыре колокола висели над крышами, и взобраться к ним было нелегко, но я вскоре все-таки стоял там, сжимая мокрые чугунные перила, ограждающие квадрат каменной площадки. Тучи шли над городом, сея водяную пыль, и крыши, бурые и серые, и ультрасовременные тела стеклянных башен одинаково терялись в ней. Я качнул длинную каплю языка самого большого колокола, подивившись легкости хода. Вам!.. Прощай, город. Бам-мм!.. Я никогда не покидал его больше чем на месяц, летний отпускной месяц. Бам-мм!.. А дождь будет падать на пустой город, размывать мостовые, сочиться сквозь крыши, сквозь гнилые крыши... Бамм-ммм!.. Нет, конечно, не так скоро, но будет, будет... Б-бам-ммм!! Потом смоет все, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать, падать... Зимой я погляжу, как это -- улицы с неубранным снегом до окон. Б-бам-ммм!!! ...с неубранным нетронутым снегом... Б-бам-мммм!!!
Внизу я еще и еще тряс головой и вертел в ушах пальцами. Если можно слышать, как через мутное стекло, то я слышал именно так. Потому, должно быть, и принял какой-то посторонний шум за часть своего возвращения в звуковой мир. Но шум усилился, и я уже различал, что это в соседнем переулке подъехала машина. Хлопнули дверцы. Невнятно перекликнулись голоса. Я весь застыл. "Принеси ведро", -- я отчетливо услышал хриплый мужской голос. Загремело железо. Тогда я наконец дернулся, поскользнулся и, выровнявшись, опрометью кинулся туда...
...Вечером я не напился, и это был самый мужественный поступок в моей жизни. Мне требовалось ясное сознание, чтобы забыть, как, завернув, я вылетел за угол в тупичок, где едва разъехались бы две легковушки. Поперек тупичка лежали груда каких-то ящиков, бочки с краской, вдоль стены -- леса. Без сомнения, все это не страгивалось с места уже давно. Ничего больше не было здесь. Людей не было, машины не было. Ничего.
Выезжали на рассвете. Вчерашний дождь продолжался, неизменный, терпеливый, и у меня появилось ощущение, что все -- один долгий день и так будет всегда. Риф, привыкшая к кабине, восседала, зажав между передними лапами ящик с консервами, и делала вид, что охраняет его. На самом деле ее гораздо больше занимал качающийся дворник перед носом, она не одобряла его, фыркала и взрыкивала.
Машину я набил сверх всякой меры и теперь с ужасом представлял, как мы садимся где-нибудь по самые оси. Впрочем, такого быть вроде не должно -- я хорошо помнил место, куда мы направлялись.
Мокрое шоссе было чисто и голо, и я недоумевал, почему не встречается аварий, покуда не сообразил, что машины здесь попросту слетали с полосы. Потом я увидел подтверждения этому и видел их еще не раз. Сбитые столбики на поворотах, рассыпанные леденцы стекол и в кюветах, либо в кустах, либо забившиеся в толпу ельника беспомощные круги колес и грязь днищ, искореженное, нередко вычерненное огнем железо с полопавшимся лаком -механические трупы, разлагающиеся много дольше трупов из плоти, ко все-таки разлагающиеся. На крупной магистрали нескольких километров не проходило, чтобы не стояли при ней домики, дачные поселки, был даже один или два малых города. Я часто бил по шайбе гудка -- из-за животных. Они, всю жизнь, верно, проведя рядом с шоссе, за дни безмолвия соскучились по автомобильным звукам и выходили к нему и на него. Серый день вокруг делился на множество оттенков, и я наблюдал их, одновременно и радуясь, и беспокоясь. Это чувство -- радости и беспокойства -- жило во мне с утра. Из мокрых облетевших осин высунулась безрогая башка лосихи, я пролетел мимо, а ома, должно быть, все глядела вслед Лес отбежал в сторону языком кустарника, на огромной луговине рассыпались домики следующего поселка. Они были новые, желтые, цвета некрашеного дерева, копии один другого. Я ехал в дальние страны, я -- более не боящийся не сдержать слово, не выполнить обещанного, не успеть к сроку, я -- с легким сердцем не движимый ничем, кроме древнейшей из забот -- заботы о пропитании и ночлеге, я -- отдавший дань даже самому себе, своему смятению и страху, -- я ехал в дальние страны.
Переваливаясь, грузовик вполз на обширный, за росший дикой травой двор. Дача -- двухэтажный дом с горбатой крышей -- мокла и хлопала открытой форточкой в плетеном застеклении веранды. Я принял решение считать хлопки приветствием и спрыгнул в мокрую траву с набившимися палыми листьями. Все казалось тем же здесь -- по крайней мере, насколько я мог судить. Я приезжал сюда трижды, будучи едва знакомым с хозяевами, меня всегда брали за компанию. Я знал только, что хозяева на зиму уезжают, хотя дом -- я убедился еще в первый раз -- был вполне пригоден для наших зим. Очень он мне понравился тогда: я подумал, что хорошо бы иметь такой вот дом, только где-нибудь в глуши, чтобы жить там безвылазно, и вздохнул.
Теперь я надеялся, что дачники успели выехать еще в начале осени: они, кажется, были люди со странными привычками и предпочитали проводить в городской квартире лучшее время года; я, впрочем, не знаю их квартиры. Вполне возможно также, что их распорядок диктовался службой.
Все оказалось как я и предполагал, и мне не пришлось видеть и разбирать осколки мгновенно прервавшегося чужого быта. На мебели чехлы, занавеси подвязаны, дом окуклился до весны. На кухне на столе, нарушая общую картину, стояли два бокала, тарелки с засохшей снедью. Я подумал мимоходом, что те. кто ел и пил здесь, оставили и форточку открытой. Наверху в спальне была плохо застелена широкая софа, под краем сползшего покрывала свернулись прозрачные женские чулки. Я подержал их в руке, холодные, невесомые. Потом, скомкав, зашвырнул в угол. Нет, с этим покончено. Покончено с этим, слышишь?