— Это не мороз, — говорю я, — а роса, морозам еще рано.
— Тогда изморозь, — упирается брат, — дверь холодная, я пробовал. И зори холодные.
Я и сам знаю, что вслед за холодными, седыми росами и густыми туманами приходят и первые заморозки. Что тогда? Вчера слышал, как наши мамы шептались — собираются сложить в блиндаже печку.
— А то сгинем, — горько вздохнула моя мама.
…Витька перестал кричать. Всхлипывая, он перевалился на бок и отдувается. Я продолжаю смотреть в проем раскрытой двери. Покачиваются Серегины ботинки с облупленными носами, виден кусок закатного неба. Оно уже почти чисто, дымов над городом мало, гореть нечему. Только высокие столбы рыжей и черной пыли постоянно вздымаются на развалинах и пожарищах. Гремят взрывы. Проходит время, и столбы рассыпаются, но тут же дыбятся в небо новые.
Смотрю на квадрат голубого осеннего неба. Ему нет дела, что творится на земле, что стряслось с нами здесь, у выгнувшегося дугой берега Волги. Почему я раньше не замечал ни синего неба, ни седых, как изморозь, осенних рос, ни закатов? Почему никогда так не думал, как сейчас? Неужели потому, что осень сорок второго может для меня стать последней, как она была последней для тех, кто еще вчера жил и вот так же, как мы, дрожал, суетился, куда-то рвался и не ведал, что его ждет сегодня.
Я никогда так не думал и не знал, что человек может сразу рассуждать и о жизни, и о смерти, и о себе, и о всех людях на земле. Не знал, что это все так близко друг от друга, все рядом, все сцепилось.
Сергей спустился в блиндаж. Как все быстро меняется: до нашего ранения его считали мальцом, мама чуть не на привязи держала подле себя, а сейчас, когда нас укладывают на нары, он старший мужчина в блиндаже, и все заботы на нем. Ему надо достать сухих дров, наковырять на пепелищах углей, сбегать за водой, побывать у соседей в блиндаже: узнать новости.
Когда Сергей собирается уходить, мама говорит все те же слова, что говорила и нам:
— Смотри, осторожно. Начнут стрелять, возвращайся.
Так было еще вчера, а сегодня мы все затаились и носа не кажем из блиндажа. Самая смелая из нас бабка Устя. Вот она еще раз стряхнула землю с постелей на нарах, сложила нашу одежду и пошла к выходу.
— В разведку, бабушка? — спрашивает Сергей.
— В разведку, милый, — невесело отшучивается она.
— Я с тобой!
— Сиди! — останавливает его окрик мамы, и брат, недовольно ворча, возвращается на нары.
В блиндаже опять повисает гнетущая, тягучая тишина, будто мы только что кого-то похоронили.
— Ну что там? — нетерпеливо спрашивает наша мама, когда бабка появляется в блиндаже.
— Шныряют по поселку пруссаки, — отвечает бабка Устя и тяжело вздыхает! — О-хо-хо, о-о-хо-хо, грехи наши. Что деится, что деится… И сказано в святом писании: живые будут завидовать мертвым. Господь Бог за все прегрешения наши…
— Замолчите, мама, со своим богом, — недобро кричит на нее тетя Нюра. — Если б он был, ваш бог, то не допустил бы такого. Хватит! Надоело!
Бабка бормочет что-то про себя, уходит в свой угол блиндажа, и оттуда еще долго слышится: «Что деится, что деится, люди ако звери, о-хо-хо, о-о-хо-хо…»
«Все люди, все человеки», — говорил мудрый Степаныч. Как-то ему теперь там лежится в ящике из-под снарядов «катюши»? А то, что мы положили его в воду, ничего: Степаныч — волгарь. Ему-то теперь все равно, а нам? И где его невестка тетя Маруся? Она же с нами собиралась уходить от войны, обещала поглядеть на дрожки. Приходила еще днем и обещала заглянуть к вечеру.
Надо же! Оказывается, и это происходило только вчера, в той, в другой жизни, когда здесь были наши.
Выглядела тетя Маруся Глухова плохо, какая-то черная, еще больше исхудавшая, с обвислой кожей на щеках и ввалившимися, горячими глазами. Глядя на нее, мама сокрушенно сказала:
— Краше в гроб кладут. С тобою что, Мария?
— Вот тут что-то давит, — и она прижала кулаки к плоской груди, — прямо камень…
Тете Марусе положили в миску немного пшенной каши, но она не дотронулась — то ли стеснялась съесть нашу порцию, то ли ей действительно не хотелось есть. Она рассказала нам, что не видела ни одного красноармейца в поселке и это, наверное, не к добру. А мы ее все начали успокаивать, особенно усердствовала тетя Нюра Горюнова.
— Они все к железной дороге подались, немца аж под самой бугор турнули…
— Может, и турнули… — неуверенно повторила тетя Маруся и умолкла.
Разговор шел лениво, с затяжными паузами. Так говорят люди о давно сказанном и надоевшем.