Выбрать главу

Мимо пробегает тетя Маруся Глухова. В руках у нее лопата. Она что-то кричит, но слов ее я тоже не слышу. Бегут еще люди, и мне кажется, что все они прыгают через меня, распластанного на земле. Я вцепился руками в мокрый песок, а он плывет…

Мне уже легче, только прошел бы этот густой, тягучий звон. В овраге быстро темнеет, я еле различаю людей. Они столпились по ту сторону воронки, куда нас звал Степаныч.

«Ведь они ищут маму!» — обжигает меня мысль, и я тут же вскакиваю. Хочу бежать, но ноги дрожат, не слушаются.

…Мама полулежит на самом гребне воронки. Ее за голову поддерживает тетя Маруся и платком вытирает лицо, шею, грудь. Сарафан у мамы разорван, и она одной рукой старается стянуть прореху на груди, а другой упирается в землю, пытаясь встать. Сергей помогает ей, но тетя Маруся отстраняет его:

— Пусть ветерком обдует, не трогайте ее.

Мама жива. Но что у нее с головой? Не волосы, а сплошной ком глины. Мама смотрит по сторонам. Кого-то ищет. Слежу за ее взглядом. Оказывается, здесь не одна мама. Чуть поодаль на боку лежит красноармеец. Он без пилотки. Почему его так неудобно положили? Заглядываю сбоку. Ах, вот оно что: гимнастерка на спине у красноармейца изорвана, с налипшими комьями мокрой земли. Я знаю, что это такое, и отвожу глаза.

Люди хлопочут возле другого красноармейца. Он лежит на спине. Ему, как и маме, растирают грудь, делают искусственное дыхание. Лицо землисто-серое, и я не могу понять, молодой он или старый.

А поодаль люди лихорадочно орудуют лопатами. Они раскапывают траншею. Так вот откуда эта глина. Вспомнил! Здесь в крепком суглинке была вырыта щель. В ней прятались зенитчики. Потом отсюда стреляли «катюши». В этой траншее всех и засыпало… Сколько же их там?

Смотрю на маму. Наконец-то она узнала меня, и на ее измученном, усталом лице проступает жалкая полуулыбка. Бросив стягивать прореху на сарафане, она простирает руку. Подставляю плечо, и мама начинает подниматься. Тетя Маруся и Степаныч опасливо поддерживают ее сзади. Она, пошатываясь, стоит. Держась за меня, начинает отряхивать с себя землю. Отряхивается долго, пытаясь что-то сказать мне. Потом поворачивается к Сергею и, поманив его взглядом, хочет сказать что-то и ему, но слова у нее не складываются. Из горла вырывается лишь прерывистое мычание. Мы не знаем, как ей помочь. У Сергея ходуном ходят плечи, сейчас он опять разревется. Я и сам готов зареветь на весь мир. Закричать так, чтобы провалилась эта земля, которая не может укрыть и спасти людей, чтобы разверзлось ненавистное небо, откуда все наши беды. Заорать так, чтобы лопнуло мое сердце, разлетелась на черепки голова… Но мне жалко мою полуживую маму, перепуганного братишку, и, сцепив зубы, я молчу.

Мама притянула наши головы к себе, и я почувствовал, что мой лоб становится мокрым. Так мы стояли несколько минут, пока не подошли Степаныч и тетя Маруся.

— Жива, Лазаревна, и ладно! — прокричал на ухо маме Степаныч. — Ребята целы. Чего тебе еще? Не убивайся. Пошли помаленьку… — Они взяли маму под руки и тихо повели через овраг. Мы с Сергеем молча двинулись за ними.

Пока выбирались из оврага, стемнело. На дымном небе робко проступили крохотные звезды. Они мерцали над Заволжьем, загорались в южной половине неба, куда вела свое русло Волга, а на севере и западе их не было. Там горизонт заволокло дымами, сквозь которые пробивались багровые отсветы пожаров. Оттуда доносились глухие удары. Они то почти затихали, то вдруг разрастались в громовые раскаты.

В поселке — редкая тишина для последних дней, даже нет пожаров. Значит, сегодня не бросали зажигалки.

Вышли на нашу улицу. Здесь та же затаенная тишина, нигде ни огонька, словно все вымерло. Подошли к нашему дому. Мне показалось, что он, как и все на этой земле, сжался и затаился. Темная крыша придавила маленькие, незрячие окна, и весь он словно врос в землю. Сейчас для всего одна защита — земля, но и она уже отказывается служить людям и всему живому. Не спасла она девушек с Украины, не защитила тех красноармейцев, которых мы видели на пустыре у склада горючего, не укрыла земля и этих солдат, что лежат там в овраге с иссиня-темными лицами.

Когда повернули к глуховскому дому, Сергей спросил:

— Мы ведь у них жить будем?

Я не ответил. Он потянул меня за руку и, поднявшись на цыпочки, прокричал:

— У Глуховых жить будем? Ты опять не слышишь?

Я слышал. Глухота моя прошла, но я не хотел говорить.

Страшная ночь

С вечера нас отбомбили «юнкерсы», и все вроде бы стихло. Правда, где-то непрерывно ухало, но это никто не принимал всерьез. Измотанные тяжелым, нервным днем, люди в подвале стали засыпать. Я нырнул в свое логово — под койку — и тоже сразу уснул.

В последние недели спать я научился по-особому: сплю и слышу все, что происходит вокруг меня. В моей голове будто несколько сторожей-хранителей. Главный следит за самолетами. Он настроился на их гул, и, как только гул переходит в свист падающих бомб, сторож меня будит. Другой хранитель следит за артобстрелом. Он меня почти никогда не будит, стены и свод глуховского подвала выдержат любой снаряд или мину. А третий сторож наблюдает за всем, что происходит в подвале. Усиливается обстрел, и подвал начинает стонать. Я уже привык к стону старух и монотонному плачу детей. Самолеты гудят убаюкивающе далеко, и мой главный сторож дремлет. Сплю нормально, мне не так душно под койкой. Это лучшее место в подвале. Здесь даже можно вытянуть ноги. Как хорошо, что я его открыл первым. Если бы еще утих этот обстрел.

И вдруг страшный сухой треск, белая вспышка, и воздушная волна опрокидывает все в подвале. Меня вышвыривает из-под койки и тут же мягко заваливает узлами с одеждой. Сейчас рухнут перекрытия. Весь сжался, жду и, как черепаха, втянув голову, замер, готовый ко всему, только не к смерти. «Я не умру, не умру, я останусь!»

Позже я бы мог презирать себя за эти мысли. Почему только я? Ведь рядом мать и младший братишка. А как же они? Но тогда мой мозг, все мое существо вопило: «Не умру, не умру. Я останусь!»

В меня нацелены все бомбы и все снаряды, которые есть на земле. Сейчас рухнет свод, разлетится в щепы наш подвал, и ничто меня не спасет. Уже не чувствую своего тела, страх сжал, спрессовал его в одну точку, с меня будто содрали кожу, я устал дрожать и бояться. И вот я уже не кричу, а, сцепив зубы, шепчу: «…Я буду, я буду…»

Сколько продолжалась бомбежка? Час, два, а может, всего полчаса. Время замерло. Надо оборвать этот кошмар, выскочить из него. Я пошевелился. Жив. Еще движение, еще. Высунул голову из-под вороха одежды, и сразу стало не так страшно.

В подвале люди, живые. Я их вижу. Свет идет от двери, она распахнута. Выбрался совсем, но разогнуться не мог, голова упирается в холодное и твердое. Ползу на четвереньках к выходу.

«Ух ты… Дверей-то нет!» Осматриваюсь, ищу мать и Сережку.

— Вон они, — толкают меня. Это тетя Маруся. — Видишь?

— Не-е.

Я ослеплен бьющим в провал дверей светом, и меня неудержимо тянет туда.

— Где ж ты, где?.. — Хриплый голос матери прерывается, как в испорченном репродукторе. Ползу на ее голос, упираюсь руками в чемоданы, узлы, ползу. Горячий мамин шепот у самого уха:

— Мы дав-н-н-о зо-в-вем. А т-ты…

Мама странно растягивает слова. Это от контузии. Она не слышит, что я ей говорю. Прижала мою голову к теплому животу и шепчет:

— Думала, убежал. Не н-н-а-до-о…

Дрожь проходит. Теперь я понимаю, о чем она думает, и шепчу Сережке:

— Не надо больше бегать.

Он тоже уткнулся в мамины колени и всхлипывает.

— Надо сидеть, сидеть, — гладит мою голову мама. Рука горячая, мягкая. Вот что мне нужно было там, когда я умирал, заваленный узлами, — мамина рука, мягкая и теплая. — Что будет, то и будет… — тихо шепчет она.

Взрывы то удаляются, то вдруг обрушиваются на нас откуда-то сверху, и тогда мама накрывает наши головы своим телом, и мы в тоскливом ожидании замираем, перестаем дышать. Но теперь уже во мне нет того страха. Надо только выждать, перетерпеть, и гул взрывов отойдет. Еще немного, и он отпустит наши души.