— У тебя есть мать? Мать, спрашиваю, есть? Мать есть?
— Мутер, мутер, ист, ист, — не то передразнил, не то повторил вслед за бабкой немец, но стрелять не стал. Бабка повернулась и стала складывать узлы на двуколку. Немец закричал:
— Фюнф минутен, — и показал свою грязную пятерню.
Мы все бросились помогать бабке. Быстро погрузили узлы и начали увязывать их веревкой. Немец стоял в стороне, отвернувшись от нас, и курил. Когда закончили и все уже были готовы двигаться, бабка Устя вдруг спустилась в блиндаж. Мы все замерли.
— Она остается, — захныкал Витька. — Сейчас туда спустится немец и застрелит ее…
Прошла напряженная минута. Немец уже докурил и с любопытством поглядывал на вход в блиндаж. Наконец она появилась с корытом.
— Бабушка, — кинулся к ней Витька, — он тебя застрелит! Поедем…
Но бабка Устя стала прилаживать корыто впереди узлов. Немец ждал, хотя его пять минут уже истекли. Умостив корыто меж узлов, бабка Устя взяла из рук тети Нади Люсино одеяльце, расстелила в корыте, а потом посадила туда Люсю.
— Ну, с богом, — сказала она тихо и сама встала сбоку, поддерживая девочку.
Мы потащили двуколку вверх по засыпанной щебенкой и битым кирпичом улице.
Нас согнали к железнодорожной платформе. Между изрытой насыпью с исковерканными бомбами и снарядами шпалами и рельсами и разрушенным зданием завода образовалось что-то вроде ущелья. Сюда-то всех и втиснули.
— Куда же нас гонят? Куда? — все спрашивали друг у друга. — Куда? В Германию?
— Да зачем им старики и дети?
— Детей и молодых женщин они как раз и угоняют, — отозвался какой-то старик, и все окружили его. Я опасливо отошел.
Был ранний вечер. Солнце пряталось за тучами у самого бугра, куда нам предстояло идти. Высокий и худой немец в грязном серо-зеленом френче и еще более грязных штанах, заправленных в короткие сапоги, показывал автоматом на бугор и что-то кричал. Моих школьных знаний хватило, чтобы разобрать два слова: «мюссен» и «геен». Немец сильно картавил, и я сразу назвал его Картавым.
В опущенной правой руке Картавый небрежно держал автомат. Немец один, но для нас и одного было много. Я никак не мог поверить, что со всего нашего района набралась только эта горстка людей: десятка четыре, не больше. Представил, какая уймища народу жила здесь прежде, и мне стало страшно. Только в одной нашей школе училось почти шестьсот человек, а ведь она была неполная средняя. Старшеклассники занимались в средней школе в центре города. А сколько народу провожало рабочий батальон! Тогда весь овраг запрудили люди. Где же они сейчас? Куда подевались? Нельзя же такую массищу людей убить. Наверное, они прячутся, не хотят уходить отсюда, как не хотели уходить мы и особенно бабка Устя.
Картавый перестал кричать и размахивать автоматом. Он стоял метрах в пятнадцати от нас и, видно, кого-то ждал. Я рассматривал толпу, выискивая знакомых, и узнавал всех. Только две семьи — женщину с двумя мальчиками да старика со старухой — видел впервые. Они скорее всего были из эвакуированных.
Витька разговаривал с Таней Зуевой. Она жила где-то у мебельного завода, но училась в нашей школе, годом младше нас. Я подошел. Таню не узнать. Худущая, лицо почерневшее, с выпирающими скулами, все время лезет рукой под грязный серый платок и скребет пятерней свалявшиеся нечесаные волосы. Не знаю, каким был я (месяца два не смотрел на себя в зеркало), но, видно, не таким, как она. Мы все-таки умывались… Витька начал расспрашивать про наших ребят.
— Ой, Витьку Красильникова еще двадцать третьего, — тихо сказала Таня. — Их тогда… всю семью. Даже не откапывали…
— А Решетковых? Борьку их знала?
— Знала. Они на Продольной жили. Борьку раненого видела. У него рука перебитая. Куда они подались, не знаю. А Наташку Силину помните?
— Помним, — ответил Витька.
Он знал всех девчонок из старших классов. Я не знал Наташку.
— Ну как же, — удивился он. — Рыжая такая, с глазищами — во! — И он поднес к своему лицу два кулака. — Да знаешь, с Машкой Новоселовой дружила.
Но я не знал и Новоселову.
— Память, что ли, отшибло? Пионервожатой у вашего Сережки в классе была…
— Ну и что с ней? — спросил я.
— Вчера ее зарыли…
— Как зарыли? — переспросил Витька.
— Ранили еще месяц назад, в ноги — миной… и все мучилась, а вчера только умерла. И в нашем дворе ее закопали. Там такая воронка была…
Я вспомнил Машу Новоселову — жаловалась мне на Сергея, а потом вспомнил и Наташку Силину. «Закопали». Хотел спросить про Новоселову, да побоялся. Пусть хоть она остается живой. Но Таня сама заговорила о ней:
— А Маша тоже двадцать третьего погибла. У них тогда вся улица сгорела…
Я отошел от Тани к нашей двуколке.
Охранял нас сейчас другой немец. Тот только прошел с нами несколько шагов, махнул рукой — идите прямо, и ушел, видно, выгонять из развалин и блиндажей другие семьи.
«Куда же нас погонят и что с нами будет? — тревожно отстукивало сердце. — На работы? Но какие же мы работники? Дети, старики, женщины…»
Я еще раз огляделся. Из-за туч прорвалось уставшее за долгий день солнце, и от людей упали на землю длинные тени. Вскоре эти тени начали таять. Солнце огромным раскаленным диском падало за бугор, оставляя нас с тем, что случилось за сегодняшний страшный день, и с тем, что еще нам предстояло пережить в эту первую ночь в неволе.
К нашей группе присоединили еще четырех человек: двух молодых женщин, старуху и мальчика лет десяти.
— Санька! — крикнул мальчику Сергей. — Санька, давай сюда! — Но тот испуганно ухватился за руку старухи. Старуха недобро посмотрела в нашу сторону. Мама тряхнула Сергея за плечо:
— Ты чего лезешь к людям?
Сергей виновато опустил голову.
— Чего он? Это ж Санька Говоров…
— У них маму и сестренку убило, — тихо сказала Таня Зуева. — Они одни теперь с бабкой.
— Алес! Алес! — закричал издали тот немец, который выгонял нас из блиндажа.
Я припомнил и это слово и перевел нашим.
— Значит, собрали всех, — отозвалась бабка Устя. Я же был уверен — не всех. Когда на майские или октябрьские праздники выходили на демонстрации, то улицы нашего района надолго заполнялись народом, яблоку негде было упасть. И даже 23 августа, когда немцы зажгли город, сколько людей было! У каждого горящего дома — люди, люди. Где же они теперь? Зычный окрик немца-охранника оборвал мои мысли.
— А-а-п, лёс, а-а-п, лёс! — заорал он, точь-в-точь как кричат пастухи, когда трогают с места стадо.
Этих слов я не знал, но все поняли и поспешно подняли свои узлы, мешки и чемоданы. Завизжали и заскрипели тележки. Как и мы, несколько семей были «на колесах». Но такой двуколки не было ни у кого. Я впрягся в шлейку и шел рядом с тетей Надей, самой молодой из наших женщин, ей еще и тридцати не было. Она в упряжке «коренная», а мы с тетей Нюрой в «пристяжных». Нам было куда легче, чем тем, кто нес поклажу на себе.
Шли вдоль железнодорожного полотна, той же дорогой, что и уходивший на фронт рабочий батальон. Где они теперь, те ополченцы, и где тот фронт? Они двигались на Мамаев курган, но оттуда уже давно не слышно стрельбы. А сейчас и у нас тихо; только время от времени глухо стучит крупнокалиберный пулемет — бу-бу-бу, бу-бу-бу — да гремят разрозненные взрывы мин, и снова непривычная тишина. Стрельба в стороне элеватора.
Но и она же какая-то вялая: то затихнет совсем, то вновь вспыхнет, будто кто-то бросает остатки сухого хвороста в догорающий костер. Сгребет и бросает на угли — пламя вспыхнет и тут же погаснет, и он, тот невидимый, снова собирает по прутику, по щепочке. И только пулемет ритмично, через каждые три минуты, разрывает тишину своим простуженным: бу-бу-бу, бу-бу-бу.
Совсем стемнело. Миновали развалины мебельного завода. Больше года назад отсюда уходил на войну отец. Сколько за это время событий! Страшно подумать. У меня прошла целая жизнь, а может, и не одна, и я, наверное, уже состарился. Это оттого, что мне будто связали руки. Всех нас подхватил поток и несет, бьет о камни, заливает с головой, но все мы еще живые, барахтаемся. Я тоже живой, и мне остается только смотреть и думать, думать.