Пересекли лощину и приуныли. Потом на нашем пути лежало еще несколько балок, хотя и не таких больших, но все они также были сплошь изрыты блиндажами, окопами, ямами. Кругом люди и техника, люди и техника.
«Так вот кто прет на наш город, — стучало у меня в голове, — вот сколько их… Неужели наши не знают про эти муравейники? Неужели? Не может быть».
Знают. Сюда же прилетали те два «ястребка».
Мы уже еле плелись и все чаще останавливались.
— Надо хоть потихонечку, а идти, — говорила мама, — отдыхать хуже…
Но через двадцать-тридцать шагов ноги останавливались сами. Быстро темнело, и мне казалось, что мы начинаем втягиваться во вчерашнюю страшную ночь. Я, как и вчера, стал засыпать на ходу…
Где-то за нами загудела степь, и я вначале не мог понять, что это. Гул быстро нарастал, и скоро в нем можно было различить натужное пофыркивание дизелей, скрежет и лязг гусениц. Гул накатывался прямо на нас.
Остановились и увидели, что от темнеющего горизонта надвигается пыльный вал. Свернули еще дальше от дороги, в степь, и скоро мимо пошли приземистые угловатые танки с открытыми люками на башнях. В каждом почти по пояс торчал человек во всем черном. В танках, видно, было жарко. Многие танкисты были простоволосые.
— Давайте подъедем поближе, — сказал я тете Наде.
— Это зачем?
— Посчитаю…
— Я тебе посчитаю, я тебе посчитаю. — И тетя Надя рванула двуколку еще дальше в степь. — Ты сдурел…
Зря я ей сказал. Надо было считать, и все. А отсюда теперь видно хуже. Только силуэты крайних танков можно различить, а те, что дальше от нас, застилает пыль. Видно, какую-то большую часть перебрасывают, наверное, полк, а может, и целую дивизию. Танки идут с севера на юг, с Тракторного в сторону Бекетовки или Красноармейска. Похоже, прижали их там наши. Идут без огней, только иногда на секунду-две вспыхнет где-то узкая полоска света, выхватит из темноты участок дороги, и опять один только надрывный гул моторов да скрежет и лязг гусениц оглашают степь. Вот бы знали наши, что они здесь. Послали бы самолеты и накрыли всех сразу…
Когда танки прошли, я достал свои часы. Шли они почти полчаса. За каждую минуту проходил танк. Я считал. Было два, а иногда и три ряда. Мы тоже не стояли, а шли. За полчаса прошли, наверное, километр, не больше… Вот она, математика, а я не любил ее, убегал с уроков!
Получилось, что прошло семьдесят или восемьдесят танков. А сколько это — полк? Батальон? Ничего, наши определят.
Дед Лазарь Иванович
Еще в хуторе Цибенко мы узнали, что дед наш, Лазарь Иванович, жив. Однако его выгнали из дома, и теперь он ютился в летней кухоньке-землянке. Я знал эту развалюху, выложенную из самана, с земляным полом, где почти все место занимали русская печь и плита.
К Гавриловке подходили на следующий день часов в одиннадцать утра. Опять светило солнце, была теплая погода, какая нередко устанавливается в наших краях в октябре, и я еще с бугра увидел дедушкину избу на два окна — с распахнутыми голубыми ставнями, под тесовой крышей. В Гавриловке немного изб из дерева. Большинство слеплено из самана, а крыши крыты соломой или камышом, который в изобилии растет по берегам маленькой и петляющей речушки Червленой. К ее правому берегу и прижалась Гавриловка — небольшое село на три или четыре десятка изб. За селом построили МТФ (молочно-товарную ферму). Раньше здесь высилась силосная башня и металлический ветряк, который качал из речки воду для коровников. Сейчас силосной башни не было, а ветряк согнут. Дома же, кажется, все целы.
Спускались с небольшого взгорка, тележка катилась сама, а мы все жадно всматривались в подобие двух улочек, которые шли от заросшего камышом берега речки. В селе пустынно. Несколько человек у коровников МТФ. Там же приткнулись к самым стенам несколько крытых брезентом автомашин. Позже заметил такие же машины и в самом селе. Все они лепились к стенам, и их сразу нельзя было различить.
Перед домом деда стояли две легковушки, одна совсем крохотная. Автомашины таких размеров я еще никогда не видел. Это был «опель-кадет», как я узнал позже. Машина мне так понравилась, что я прозевал, когда со двора вышел дед. Тетя Надя и мама с плачем пошли ему навстречу и чуть не насмерть перепугали старика. Он даже попятился от них, будто не хотел слышать, что они собирались говорить, а когда увидел, что все мы живы и все перед ним на своих ногах, то закричал на своих взрослых дочерей, будто они были детьми:
— А ну, цыц, сейчас же цыц!
Он стоял в своей синей старенькой рубахе навыпуск и солдатских хлопчатобумажных штанах-полугалифе, в галошах на босу ногу. В серых всклокоченных волосах стало еще больше проседи, а его «калининская», небольшая бородка совсем побелела. Глаза у деда слезились, он, кажется, еще хуже стал видеть. Я был рядом, а он смотрел через меня куда-то вдаль, где дорога сливалась с осенним небом, будто хотел понять, откуда мы свалились.
— Ну хватит, хватит хлюпать, — уже не сердито прикрикнул он на своих дочерей, подошел к двуколке и покатил ее к кухне. Дед повез ее не через двор, где стояли автомашины, а в объезд, со стороны огорода. Здесь была протоптана дорожка к кухне, и, когда Сергей с Вадиком захотели пройти через двор, он остановил их.
— Туда не надо, — сказал. И, тяжело вздохнув, добавил: — Тут теперь свои порядки.
По тому, как дед один, без особого напряжения вез нашу тележку по грядкам вытоптанного огорода, было видно, что в нем еще осталась та сила, которая раньше поражала всех. Деду уже перевалило за восемьдесят, а он до последнего времени работал в колхозе конюхом и управлялся с самыми свирепыми лошадьми — выездными жеребцами. Мне почему-то казалось, что дед наш был всегда вот таким, каков он сейчас. На японскую войну 1905 года его не призывали в армию — он был старым. Дед родился крепостным и два года прожил, как сам шутил, «в крепости».
Наша мама родилась, когда деду было тридцать шесть. Она помнит двух братишек, семи лет и девяти, которые умерли в один год от оспы. Позже рождались девочки — четыре мамины сестры. Дед негодовал, ему нужны были сыновья-помощники, а не девки, на которых, как он говорил, «царь не давал земли». Пять девичьих ртов разорили его, как он говорил, «вдрызг». Дед бросил хлебопашество и ушел в город на «чугунку». Сначала работал сторожем, а потом стрелочником.
Дед был упорным человеком: здесь у него родилось два сына. Он воспрянул духом и вернулся в село — «за земельным наделом на сыновей». Хотел получить и третий надел, но сорвалось — родилась дочь. Это была тетя Надя. Шел уже 1914 год, и нашего упрямого деда, видно, остановила война. Ему было пятьдесят четыре, он девять раз менял свое местожительство и построил своими руками семь домов.
…Дед подкатил двуколку прямо к двери летней кухни и неторопливо стал развязывать веревку. Проснулась и заплакала в своем корыте Люся. Лицо деда расплылось в доброй, теплой улыбке, которую я так любил. Он почмокал губами, но Люся закричала еще сильней: наверное, испугалась его бороды.
— Не солдат, — добродушно сказал он и стал снимать и носить узлы в кухню.
Слово «солдат» у деда было высшей похвалой человеку. Он даже когда хотел сказать добрые слова о женщине, то говорил «солдат-девка» или «солдат-баба». Я бросился помогать деду. Он улыбнулся, обнажив беззубый рот, и положил мне на голову свою чугунную руку с негнущимися пальцами.
— Натерпелись?
Я кивнул. За три этих долгих, как годы, месяца нас никто, ни один человек не пожалел, потому что мы жили среди таких же горемычных, какими были сами. Живые жалели только мертвых, а тут вдруг это участливое и тихое, как выдох, «натерпелись»… Глазам моим стало горячо, я отвернулся. Дед взял у меня из рук узел.