— Не ершись, дело есть! — И, выждав, пока я расслаблю свою руку, миролюбиво добавил: — Пока Дед и Василий Афанасьевич здесь, решим с твоей учебой.
Гриша улыбнулся одними глазами. Нижняя часть лица во время этой странной улыбки оставалась бесстрастной. Это развеселило меня. Я вспомнил, что кто-то из моих знакомых умеет вот так же необычно улыбаться — одними глазами. Напряг память, но вспомнить не мог.
Гриша уже сидел с Василием Афанасьевичем и что-то настойчиво доказывал ему. Бригадир согласно кивал, но Гриша не смотрел на него и распалялся еще больше, точно тот возражал ему.
Я ни с кем, кроме Гриши, не делился своими сокровенными думами, даже не говорил матери. Какая может быть учеба, если идет война? Надо пахать землю. Да и учебный год давно начался. Нелегкая меня дернула сказать Грише! Был он недавно у нас в бригаде, а я и оброни, что пропускаю второй школьный год.
Гриша помрачнел. А вечером, перед тем как идти в землянку спать, он подошел ко мне и спросил:
— Слушай, а если тебе не ехать на ремонт тракторов, а идти в девятый, в школу?
Я посмотрел на него, не понимая. Как это можно не ехать вместе со всеми ребятами в МТС, на зимний ремонт? И потом, кто может меня принять в школу в ноябре? Ведь прошла целая четверть учебы.
— Все можно сделать. И со школой, и с МТС. Нужно только уговорить бригадира и председателя колхоза.
Я не стал его слушать, а он говорил и говорил, обзывая меня олухом и размазней.
Так ни до чего и не договорились. Только пошумели. И вот Гриша опять затеял этот разговор. Зачем? Неужели он не понимает, что год пропал для учебы и его уже никто не вернет? Гришино чудо может свершиться лишь при одном условии. Если сейчас войдет кто-то и объявит: «Сидите здесь и не знаете, война-то кончилась…»
Но чудес не бывает. Они только в сказках, какие я читал еще до войны, тысячу лет назад.
Глянул на Гришу. Он улыбался опять той же странной улыбкой, смеялась верхняя часть его лица — собственно, одни его глаза, — и я сразу вспомнил: так улыбался Печорин! Конечно, лермонтовский Печорин!
Где же оно, то недоступное время, когда все было возможно? Можно читать, играть в футбол, пропадать по целому дню на берегу Волги, можно есть сколько влезет. Вон у Славки в сенях стоял целый сундук сала и висели румяные, обливающиеся жиром окорока, а он, чудак, выпрашивал у доярок жмых.
А моя жизнь… Я приходил из школы, швырял под стол портфель, наскоро обедал и закатывался до позднего вечера на улицу, а после ужина, со слипающимися глазами сидел за уроками и проклинал свою разнесчастную долю. И выходит, глуп я был еще больше Славки.
За столом то там, то здесь вспыхивали песни. Иногда две, а то и три сразу. Люди разбились на группки, говорили громко, стараясь перекричать, а главное, обязательно доказать что-то друг другу. Вот и Дед подсел к бригадиру и Грише, и говорят они почему-то все трое сразу. Смешно, кто же их слушает?
А в конце стола, вокруг Ивана и его голосистой гармони, образовался кружок женщин. Они, настраиваясь на определенный и только им одним ведомый лад, пробуют свои голоса в частушках. Вот, словно осторожно ступая на скользкую ледовую дорожку, какие бывают по первым заморозкам, запела Люба Доброва:
И сразу ей ответил звонкий, нетерпеливый голос Вали Кохно:
Мне казалось, что Люба и Валюша сочинили свои припевки сейчас, здесь, для разгона. Частушки еще не настоящие, корявые, не совсем складные, спетые всего один раз. А вот дальше кто-нибудь из сидящих здесь запомнит их, споет еще и еще раз, и они станут такими же настоящими частушками, как и те, какие они будут петь, как только настроят свои голоса.
Мне уже доводилось слушать это удивительное девичье состязание в короткой, хлесткой песне. Его, как и сегодня, начинают пять-шесть девушек, но потом постепенно одна за другой они выбывают, и остаются только две самые бойкие, самые голосистые.
А сейчас, пока еще идет разгон, гармонист, как и подобает ему, вначале приноравливается к певицам, осторожно ищет те единственные два голоса, с которыми ему придется творить на глазах у всех чудо народных припевок.
Иван кидал быстрые пальцы по ладам, чуть склонившись правым ухом к своей гармони. Его сына не было рядом. Оглядев комнату, я нашел его нечесаную шевелюру в другом конце стола. Мальчик то поднимал, то опускал голову над миской. Ел он быстро, словно боялся, что у него отнимут еду. Когда жевал, то крепко держался обеими руками за края миски. Оторвет правую руку, сунет полную ложку картошки в рот и опять вцепится в миску. Ложка намертво припаяна к руке, рука — к миске. Вдруг мальчик вздрогнул, наверное заметив мой взгляд, и разжал руку. Я отвернулся, скользнул взглядом по столу. Странно, картошка со свининой еще кое-где лежала в тарелках. Была она и передо мной. Правда, на самом дне миски, но была. Лежала несъеденная, как в сказке, как до войны. Я смотрел на эту остывшую картошку и не верил. Вот она лежит передо мною, я могу протянуть руку и есть, есть…
Но я, как в то далекое довоенное время, как тысячу лет назад, сижу и ничего не хочу. Не хочу протянуть руку, не хочу из-за этой ненавистной еды, которая постоянно на уме, шевельнуть ни одним своим мускулом. Не хочу! Я человек, я не могу позволить себе, чтоб чувство голода всегда властвовало надо мной. Сегодня я торжествую над ним. Сегодня вся наша бригада, все, кто в этом доме, большие сильные и гордые люди. Это как в сказке, как до войны…
И меня опять обдало той светлой, незамутненной радостью, которую я уже испытал сегодня от сознания своей причастности к этим умеющим работать и веселиться людям.
Гармонь зазвучала громче, и девушки сразу взяли тоном выше. Я услышал грудной голос нашей кашеварки Оли и тут же увидел ее, разгоряченную, немного неловкую. Лицо одновременно выражало и решимость посостязаться с молодыми, и сомнение: а как на это посмотрят люди? И тогда из дальнего угла комнаты бодро крикнул Василий Афанасьевич: «Давай, Олюша!»
Ей тут же запальчиво ответила Люба Доброва:
Припевки словно выстреливали. Не успеет закончить одна, как тут же выпаливает другая.
Но когда еще раз пропела Оля, будто эхо покатилось по комнате, и все притихли, повернув головы к ней.
Иван проиграл весь аккомпанемент под разноголосый смех и выкрики: «Давай, начальство, отвечай на критику снизу!» Иван начал заново; и только когда его гармонь подошла к двум последним музыкальным фразам, Валя Кохно вдруг спохватилась:
Она пела не так, как другие. Все выкрикивали свои припевки, а она пела немного задумчиво, растянуто. Создавалось впечатление, что Валя все время отстает от гармони.
Только сейчас начинаю догадываться, что в этом состязании песельниц есть свои правила и законы. Оказывается, одна предлагает тему, а другие должны отвечать.
Теперь очередь Веры: