Уже поднялась из-за стола хозяйка и стала собирать и уносить на кухню посуду, а мы все сидели и без умолку говорили, перескакивая с одной темы на другую, недоговаривая, обрывая па полуслове разговор неожиданно пришедшими на память случаями из той нашей давней жизни, когда и виделось не так, и думалось по-другому. Как говорил Гриша, «перевспоминали» всех, кто работал в бригаде, в колхозе, в районе. Он тоже о многих ничего не знал. Слышал, что Славка Воловик как ушел в сорок пятом в армию, так и остался там. А где он сейчас, неизвестно. А Шурка Быкодеров, отслужив, вернулся домой, но в колхозе не остался, подался в город.
О Василии Афанасьевиче Гриша сказал, что он умер «где-то после войны».
— Помнишь, — повернул он ко мне вдруг закаменевшее лицо, — все хватался за свою поясницу и скрипел зубами: «Ломит нещадно…»
— Помню…
— А Николай Иванович, Дед наш, коротал еще долго. Последний раз его видел не то в пятьдесят седьмом, не то в пятьдесят восьмом. Я тогда работал секретарем райкома при МТС. Так вот, заехал я к нему, а он перед домом на лавочке в валенках… Летом это было. Сухой и старый, как земля…
Гриша потянулся к графинчику, налил вино в рюмки и, чуть оторвав свою от стола, кивнул:
— Давай за их память. Добрые старики были…
— И за Ваську Попова.
— И за Ваську, — грустно добавил он.
Посидели, помолчали и от воспоминаний перешли к дням сегодняшним. Я смотрел на его руки. Сейчас он положил их обе рядом на стол перед собою, и я заметил, что правая, здоровая рука намного больше, а левая как будто чуть усохла. Видно, заметив мой взгляд, он сдернул их со стола.
— Нужно делать дело, — горячо бросил он и поспешно начал рассказывать, как в его совхозе в этом году на бросовой луговине между двумя оврагами старухи и старики пенсионеры вырастили лук. Да такой, что хозяйство получило двадцать тысяч чистой прибыли.
— А сейчас, — загорелись у него глаза, — я для этих своих дорогих стариков и старушек закладываю парники. И совхоз с февраля начнет торговать овощами…
Гриша даже вскочил из-за стола и хотел сейчас же повести меня на ту бросовую луговину, от какой «ни выпаса, ни сена» не было, а вот теперь они там «такое дело завернули».
Я смотрел на распалившегося, увлеченного своим делом человека. Предо мною был одержимый и решительный Завгороднев, и я стал угадывать в этом немолодом, лысеющем человеке того отчаянного и немножко шального паренька, какой, казалось, выветрился из моей памяти, а вот теперь легко возвращается ко мне, сливаясь с теперешним Григорием Кузьмичом Завгородневым, против которого я вначале протестовал, а теперь все больше и больше свыкался.
— Ладно, — немного поостыв, бросил он, — покажу завтра. Все хозяйство покажу. Мы тут много затеваем. Дай срок только…
Гриша сел напротив, с другой стороны стола, и начал подробно и увлеченно рассказывать, что они «затевают» в своем хозяйстве. Понизив голос почти до шепота, он доверительно сказал:
— Мы хотим не только догнать, но и обойти по экономическим показателям совхоз «Зеленовский». А он лучший в районе. Вот задача у нас какая на сегодняшний день.
Говорили торопливо, как будто боялись, что вот сейчас кто-то прервет нашу беседу. А мы еще не сказали друг другу ничего, а все только подступаем к тому главному разговору, какой должен обязательно быть у друзей, проживших целую жизнь вдали. Нам еще столько надо спросить, услышать и узнать, что и ночи не хватит.
Вернулись мальчишки с улицы, где все еще раздавалось надсадное бренчание гитары и всполошенные выкрики и улюлюканье вместо песен. Игорь сразу пришел в дом, а Сашка, Вовка и Андрей стояли во дворе и шептались.
— Андрей уговаривает моих лечь в сарае на сене, — шепнул Гриша, — а они ему: «Там неудобно и жарко утром…» — И тут же крикнул ребятам: — Ложитесь, ложитесь, а солнце станет припекать, переберетесь в дом.
Ребята еще долго не могли угомониться. Гриша поднялся из-за стола и прикрикнул:
— Эй вы, молодежь! С вечера не уложишь, а утром не добудишься!
Я вспомнил, что вот так же беззлобно кричал на нас Василий Афанасьевич.
Гриша говорил о своих ребятах с какой-то затаенной улыбкой, нарочито сердито поругивал их, называл разбойниками, лентяями, вертопрахами — теми же словами, какими когда-то нас бранил бригадир. Его отцовские чувства мне были понятны. Я и сам бы не прочь вот так же покричать, приструнить своих детей. Но сейчас меня волновало другое. Что он думает о современной молодежи, посещают ли его те тревоги, которые все чаще заботят меня, часто ли он сравнивает жизнь сыновей со своей молодостью? Когда я ему выпалил все эти вопросы сразу, он как-то неопределенно замолчал, словно немного обиделся. И когда он вдруг заговорил, я еще долго не мог понять причину его раздражения.
— Ты не смотри на то, что поют они черт знает что и танцуют с вывертами. Я вон читал в одной книжке: когда появился вальс, старики точно так же рассуждали. Безнравственно, извращенные вкусы и всякое другое. Ты смотри в корень — есть что за душой или нет? А у нас уже модой стало ругать молодежь. И то им не нравится, и это не так. Распустились, разболтались. У нас этого не было, мы лучше…
— Я не из таких. Однако кое-что и меня тревожат.
— Что?
— Видишь, во мне, как ржавый гвоздь, торчит дурная привычка сравнивать. Сравниваю себя и Андрея, сравниваю нашу жизнь и их. И не всегда это сравнение в их пользу.
— А это оттого, что ты себя шибко любишь, — засмеялся Гриша.
— Напрасно шутишь, — прервал я его. — Дело-то серьезное. Я и сам вижу, что сегодняшняя молодежь не хуже той, к какой принадлежали мы. Скажу тебе больше: когда мне доводится слышать разносы молодежи, всегда вступаю в спор. И все же кое-что настораживает.
И я стал откровенно говорить другу о своих раздумьях и сомнениях.
Гриша слушал настороженно, внимательно, хмурил высокий, переходивший в залысины лоб и то утвердительно кивал, то вдруг замирал, словно обдумывал, как мне лучше возразить.
Речь шла о рационализме молодежи.
— Меня настораживает, что многие современные ребята, прежде чем что-то сделать для общества, дотошно интересуются, а что это даст им. Какую они пользу извлекут лично?
— Да, да, — кивнул Гриша, — я сам замечал и думал… У нас вроде не было, а у них есть. Почему?
— Время такое, что ли? Все везде считают, все планируют.
— И время, конечно, но, главное, люди другие. — И Гриша неожиданно спросил: — А может быть, это не так уж и плохо? Я тебе по своему совхозу, да что по совхозу, по району и области скажу. Молодежь не задерживается на тех работах, где нет перспективы роста. И это можно понять. У человека жизнь только начинается, а ему уже и расти по службе некуда. Так как же он не будет интересоваться, что получит для себя лично от того дела, за какое взялся? Будет, обязательно будет, и по праву.
— Меня волнует то, что личное начинает затмевать общественное.
— И меня, — подхватил Гриша, — но не надо их противопоставлять. Ведь общественное тоже для человека. Надо только, чтобы личное не противостояло общественному, и наоборот.
— Не всегда это можно совместить.
— Не всегда, — повторил Гриша, — но надо стремиться. Человечество тоже состоит из человеков. И когда человекам плохо, то плохо и человечеству. Но это я так расфилософствовался. А если говорить серьезно, сегодняшние ребята во многом нас обошли. И думают они шире, и делают они многое лучше нас… Уж на что мы, кажется, рано тогда взрослели: и воевали мальчишками, и работать шли, какими они за партами сидят, а все же их поколение, — и он кивнул в сторону сарая, где ребята укладывались спать, — взрослее нашего, старина. Сама юность повзрослела, что ли? Они взрослее нас тех, у них нет той наивности, что ли? Ты помнишь, какими наивняками мы были? Чуть ли не в чертей верили!
— Наивняки-то наивняки, а все же на земле мы покрепче стояли…
— А, покрепче! — ринулся на меня Гриша. — Потому что дело в руках было. Некоторых пугают шалопаи, какие без дела шатаются.