— И они тоже… Но сейчас я говорю о том, что не вижу в нынешних ребятах твердой основы. Я не говорю о всех, но, мне кажется, немало таких, в коих нет того крепкого стержня, на который можно наматывать жизнь. В нас это было, а в них днем с огнем надо искать.
— Это ты напрасно, Андрюха, на них… Ребята нисколько не хуже. И основа у них крепкая. Не слабее нашей. И стержень есть…
Гриша глубоко задумался, будто вспоминал что-то далекое. Острый блеск его глаз притух, словно кто-то невидимый убавил в них свет. И мне показалось, что он думает о том, что и я: сравнивает сегодняшних мальчишек с теми нами из сорок третьего — сорок пятого. Другое время — другие песни, и песни нисколько не хуже наших… И кто это сказал, что дети должны быть обязательно похожи на отцов? Они всегда больше похожи на свое время…
— А вообще-то голый разговор не люблю, — прервал мои размышления Гриша. — Давай лучше про практику жизни. Ты знаешь, к нам в совхоз каждый год на лето приезжают студенты. Сейчас у нас строительный отряд работает. И вот что я тебе скажу. Лучше работников, чем эти парни, мне и не надо. Они нам в прошлом году за два месяца ферму поставили, а наш Межсовхозстрой третий год птицеферму мусолит. В этом году эти студенты мне другую строят, и я знаю, что буду с новой свинофермой.
У них прямо коммуна, а не отряд. Все сообща и все поровну. А работают как львы. Как когда-то мы в войну — весь световой день и еще ночи прихватывают. Как от зари зарядят, так до зари и шпарят. Да еще на песни-танцы время находят. У них на стройке такой плакат висит: «Стране — помощь, студенту — школа жизни!» Тут же на щите пишут, сколько они совхозу делают и сколько сами зарабатывают. Диалектика личного и общественного у них вот такая, — и Гриша, растопырив пальцы, резко сжал их в кулак. — Совхозу они в прошлом году построили почти на сто тысяч. Вкруговую каждый заработал по семьсот шестьдесят рублей за два месяца. А в этом году, пожалуй, и более выйдет. И заметь, все по нашим государственным расценкам, не как калымщики какие, а все по нарядам, все законно.
Вот тебе и молодые, вот тебе и городские! Да я к ним на выучку наших совхозных посылаю. А ты говоришь, без твердой основы. Вся штука в деле, каким мы можем зацепить человека, все в нем! А шалопаи? Так этого добра всегда было. Есть они и теперь. На селе, правда, меньше, но есть. Лекарство для всех них одно — работа. Надо сделать так, чтобы они работали. И не где-нибудь на стариковских местах, куда мама-папа пристроят, а на настоящем производстве, заводе, стройке, в поле. Там они быстро людьми сделаются. В рабочем коллективе скоро пыль повыбьется… И не зря теперь вся воспитательная работа переносится в трудовой коллектив. Поверь мне, старому партийному работнику, — я-то знаю ему цену.
Гришины мысли близки мне. И я вдруг вспомнил, как Гриша убивался и не хотел жить «калекой без ноги и руки», и мне захотелось спросить у него, а счастлив ли он? Хотелось услышать от самого Гриши то, что уже знал. Он вопрошающе и с каким-то замешательством посмотрел на меня, словно решая, а не шучу ли я, и, убедившись, что не шучу, раздумчиво ответил:
— Знаешь, в моей жизни как-то недосуг было думать об этом. И потом, как смотреть. Если бы не обрубили меня на войне, то могла бы сложиться жизнь и по-другому. А лучше или хуже, кто ж его знает?
Гриша неожиданно замолчал, точно вдруг натолкнулся на что-то неразрешимое. Потом в раздумье сказал:
— Черт знает что!.. Ты меня как-то с другой стороны зацепил… Ей-богу, мне не до этих сантиментов было. Как тогда, первый год после госпиталя, попсиховал, так и выбросил все из головы… Счастье, несчастье, чепуха какая-то на постном масле! Чего человек заслужил, то он и получит, чего он стоит, то ему жизнь и платит… — И вдруг, круто оборвав разговор, спросил: — Ты бы оставил у нас Андрея до конца лета, а? Ему понравится. И простор для них здесь есть. Они, мальчишки, любят простор.
Я не возражал, и Гриша стал рассказывать, как его ребята проводят лето:
— У них на все времени хватает. И в совхозе работают, и по вечерам на гулянки бегают, и на водохранилище рыбалят. Есть лодка с мотором подвесным. Игорь на свои «кровные», как он говорит, приобрел. И мотоцикл, и лодку. А теперь вот все трое зарабатывают на машину. Они все у меня механики. Ведь в селе пацаны с техникой быстро осваиваются. — Он вопрошающе-гордо поднял глаза, но тут же, словно устыдившись своей похвальбы, спросил:
— А твой Андрей, вижу, тоже не отстает? Ничего, мои ребята его еще тут и трактор научат водить. Побегает с Вовкой к Игорю в поле, вот и научится.
Сын оставался в совхозе. Нелегко ему было уговорить мать. И теперь, когда согласие было получено и мы уезжали, Андрей, как мне показалось, чуть-чуть загрустил. Может быть, вспомнил те слова, какими его пугала мать: «Тебе же через полстраны ехать. Как же ты один?»
Я подошел к Андрею и, потрепав по плечу, сказал:
— Ничего, старик, доберешься!
— Доберусь, — бодро ответил он. — Чего тут добираться-то! До Москвы долечу. Всего час лету. А там переберусь на другой аэропорт — и домой.
Через три дня мы уезжали домой, а сын оставался еще на две недели.
Только сейчас замечаю, как Андрей вытянулся и возмужал за это лето. Чуть приметная полоска на верхней губе потемнела, брови стали по-мужски широкими, лицо, темно-коричневое от загара, раздалось, с него сошла детская припухлость, угловато проступили скулы. Смотрю на руки, они стали жилистыми и ухватистыми, плечи округлились, спина распрямилась. В Андрее как-то сразу все перестроилось. Мальчишеская нескладность и угловатость уступала крепким мужским чертам.
Глядя на сына, мне нетрудно предположить, каким я был в его годы. Вот таким же колючим, тревожным и до края переполненным чувством взрослости. Я хорошо помню, когда это было. Оно приступами охватывало меня много раз в эти три дня, когда мы с Гришей и нашими ребятами ездили в степь, бродили по берегу водохранилища, гоняли на «газике» и мотоцикле по полям и рассказывали мальчишкам про то, что было почти тридцать лет назад. Я помню эти волнующие толчки своего взросления и тот вечер пятнадцатого апреля сорок третьего, когда нас принимали в комсомол, и когда в день гибели Васьки Попова, выплакав все свои мальчишеские слезы, я полез под трактор и сам поставил картер, и тот холодный и светлый Праздник урожая, когда легкий и опустошенный стоял на веранде, и потом другие дни до самого конца войны, до встречи отца. Все помню, ничего не забыл. На хорошее и доброе у сердца память крепкая, а дурное оно выбрасывает «с глаз долой — из сердца вон!». Но помнится и то, о чем сожалеешь светлой грустью. Как сейчас, вижу отца в день его возвращения с войны.
Худющий, только из госпиталя, в зеленой хлопчатобумажной гимнастерке с полоской побрякивающих медалей, сидел он за столом и все расспрашивал и расспрашивал нас, и глядел то на меня, то на брата, то на мать. Говорили о Викторе — от него по-прежнему не было вестей. Крепко захмелев, отец попытался посадить меня и Сергея на колени, а я, недовольный, отстранил его руку и, напружинившись, стал рядом. И через меня толчками прошли какие-то тревожные волны. То были толчки моего взросления.
А теперь заново переживаю эти чувства, будто никогда и не уходил из своей юности. С этим чувством я и прожил все три дня в Гришином совхозе, а наш отъезд возвращал меня из прошлого в настоящее, в сегодняшний день, у которого свои заботы, свои радости и печали.
Смотрю на притихшего Андрея, на крепких, чуть-чуть нескладных и в то же время привлекательных своей мужской грубоватостью сыновей Гриши Завгороднева, на самого Гришу, немного смущенного и до слез растроганного, и через меня опять, как в юности, перекатываются теплые и светлые волны вечного, неясного беспокойства. Но это уже другое чувство.
Путешествие в страну моей юности оборвется сейчас, как только веселый и беззаботный шофер Миша лихо рванет с места свой «газик». Но я не навсегда и не весь уезжаю из этой прекрасной страны. В ней остается Андрей. Частица моего сердца тоже там.
1972–1977