Когда мы сворачиваем к себе на усадьбу, резиновые сапоги у нас блестят, как облитые лаком, так исхлестало их мокрой травой, оставившей кое-где на голенищах легкие, рано созревшие семена.
Лук, морковь, картошка и помидоры очень хороши. Силен горох, которому, видать, пошли на пользу прохладные и влажные дни. А огурцы еще не покрыли грядки пришлось пересевать, так как грачи выклевали все семена; всходы, еще не окрепшие, попали под эти холодные дожди.
В избе нас охватывает печным теплом, заставляющим сперва зябко поежиться, передернуть лопатками — холод, говорят, выходит, — затем уж предаться ему с наслаждением, ощутить особую прелесть и уют теплого жилья в ненастный летний день. Пахнет дымком от самовара, пламя которого стонет в жестяной трубе. Наталья Кузьминична, успевшая прийти домой раньше нас и забравшаяся на печь, — «Когда мне на печи разлеживаться, некогда мне на печи лежать!» — выглядывает из-за ситцевой занавески и спрашивает, видел ли я новый скотный двор. Она ужасается тому, что вот, мол, корова уже пригналась, а она тут со мной разговаривает, однако, намаявшись за день, иззябнув, не покидает печь. Да она и вообще-то любительница поговорить. Не без притворства удивляется она, откуда это правленские мужики столько денег берут: ведь нового-то еще ничего нет, ни капусты ранней, ни огурцов, ни картошки, а они вот и двор затеяли строить, и по трудодням каждый месяц рассчитывают, как на производстве… Она тут же высказывает предположение, что деньги — от молока… сегодняшний год молока много.
Я слушаю Наталью Кузьминичну и, как всегда, удивляюсь ее звонкому не по годам Голосу. Постепенно к нему присоединяется все крепнущий шум поспевающего самовара и шорох дождя, который сперва накрапывает, скребет стекла, а потом, припустив, с шуршанием падает на землю.
Я шел в город, шел тропинкой, протоптанной вдоль автомобильной дороги, в прошлом году значительно поднятой. Слева, над еще не заросшим склоном высокой насыпи, светлела полоса хорошо накатанного, поблескивающего асфальта, за которым стояло серое небо. А справа был луг, который постепенно переходил в болото, достигающее озера. С этой стороны тянуло острым духом сырой, сочной травы, какими-то болотными цветами.
Я шел тропинкой, протоптанной между двумя рядами молодых деревьев, между тополями, ивами и кленами, рядом с этим топким лугом.
Чайки и вороны налетали вдруг из-за насыпи, сразу заполняя пустоту неба. Чайки летели к озеру, а вороны опускались на луг, чернели посреди его яркой зелени.
Мчались автомобили, обдавая свистящей волной жаркого воздуха.
И вдруг я увидел, как впереди меня, пронзительно покрикивая и оглядываясь, бежала красивая серенькая птичка, стройная, на длинных ножках, с хохолком, чуть дрожавшим на изящной нервной головке, хорошо посаженной на длинной шее. «Чибис!»— подумал я.
Была такая минута, когда на шоссе почему-то не было машин, и резкий голос чибиса, словно звавший кого-то, слышен был отчетливо.
Я шел вслед за птичкой, не убыстряя шага, сперва не понимая ни тревожных криков ее, тан того, почему она не улетит, почему держится все время на определенном расстоянии от меня, будто ведет куда-то за собой. Точнее сказать, я не думал об этом, я просто рад был такому неожиданному и занятному попутчику. Потом я вспомнил, что где-то читал или от кого-то слышал, будто чибис, когда насиживает яйца, увидев опасность, не отводит человека от гнезда, но, отбежав, поднимается на крыло и с громким криком носится над нарушителем спокойствия. А этот чибис бежал и бежал впереди меня, все время на одинаковом расстоянии, не сворачивая в сторону, в мокрые, болотистые луга, словно понимал, что я туда за ним нипочем не полезу, что идти мне нужно именно этой тропинкой. Впрочем, быть может, в наших местах чибисы давно уже вывели птенцов и птенцы уже начали летать, а птичка эта бежит по какой-нибудь другой причине — сломала крыло!..
Но вот чибис вспорхнул, и я решил, что все же он уводил меня от гнезда, бог весть почему устроенного в этом людном месте.
У меня возникло такое ощущение, будто я сейчас присутствовал при том, как родилась строка у Пришвина или Тургенева. И мне вдруг стало удивительно радостно, быть может еще и оттого, что я вообразил, как я вернусь из города в Ужбол, расскажу детям про чибиса, и они тоже поймут, что я сейчас шел рядом с одним из этих писателей.
Напротив нас, несколько наискосок, стоит на той стороне улицы двухоконный домик, крытый позеленевшим от времени тесом. В домике этом, совсем одна, живет пожилая, невысокая ростом, несколько огрузневшая женщина — тетка Агафья. Лет до тридцати жила она с братом, человеком больным, отравленным газами на германской войне, за которого не шла ни одна девка, даже нищая дурочка. А в крестьянском хозяйстве без женщины нельзя было, вот брат и не отдавал Агафью замуж. Это было еще до колхозов. Когда же пошли колхозы — да и брат к этому времени помер, — тетке Агафье было уже за тридцать, взял бы ее за себя только пожилой вдовец с детьми, но она обрадовалась свободе и замуж не захотела. Потом-то она спохватилась, уже и за старика пошла бы, но подходящих для нее женихов все не оказывалось.