- Так ты не знаешь, кто украл у молодого солдата Есипаки голенища?
Пискун закричал, что он не может знать.
- А может быть, это Байгузин сделал?
- Точно так, ваше благородие! - закричал Пискун радостным и уверенным голосом.
- Почему же ты так думаешь?
- Не могу знать, ваше благородие.
- Так ты, может быть, и не видал вовсе, как он крал-то?
- Никак нет, не видал. А когда солдаты пошли на ужин, то он все около нар вертелся. Я его спросил: "Чего ты здесь околачиваешься?" А он говорит: "Я хлеб свой ищу".
- Значит, ты самой кражи не видал?
- Не видал, ваше благородие.
- Да, может быть, кто-нибудь еще, кроме Байгузина, там был? Может быть, это вовсе и не он украл?
- Точно так, ваше благородие.
С ефрейтором Козловский чувствовал себя несравненно развязнее и потому, назвав его ослом, дал ему для подписи дознание.
Пискун долго пристраивался, громко сопя и высовывая кончик языка от усердия, и, наконец, вывел с громадным трудом: _ефре Спирйдонь Пескуноу_.
Теперь Козловский понял, что все дело в конце концов сводилось к одному шаткому показанию дежурного по роте - Пискуна, который видел Байгузина околачивающимся во время ужина в казарме. Что же касается до молодого солдата Есипаки, то его еще раньше отправили в госпиталь, потому что он заболел трахомой.
Наконец денщик впустил обоих татар. Они вошли робко, с преувеличенною осторожностью ступая сапогами, с которых кусками валилась на пол осенняя грязь, и остановились у самой двери. Козловский приказал им подойти ближе; они сделали еще по три шага, высоко поднимая ноги.
- Фамилии! - обратился к ним офицер.
Кучербаев очень бойко отчеканил свою фамилию, в которую входили и "оглы", и "гирей", и "мирза".
Байгузин молчал и глядел в землю.
- Скажи ему по-татарски, чтобы он назвал свою фамилию, - приказал Козловский переводчику.
Кучербаев поворотился к обвиняемому и что-то проговорил по-татарски ободрительным тоном.
Байгузин поднял глаза, поглядел на переводчика тем немигающим и печальным взглядом, каким смотрит на своего хозяина маленькая обезьянка, и проговорил быстро, хриплым и равнодушным голосом:
- Мухамет Байгузин.
- Точно так, ваше благородие, Мухамет Байгузин, - доложил переводчик.
- Спроси его, _взял_ он у Есипаки голенища?
Подпоручик опять убедился в своей неопытности и малодушии, потому что из какого-то стыдливого и деликатного чувства не мог выговорить настоящее слово "украл".
Кучербаев снова поворотился и заговорил, на этот раз вопросительно и как будто бы с оттенком строгости. Байгузин поднял на пего глаза и опять промолчал. И на все вопросы он отвечал таким же печальным молчанием.
- Не хочет говорить, - объяснил переводчик.
Офицер встал, прошелся задумчиво взад и вперед по комнате и спросил:
- А по-русски он совсем ничего не понимает?
- Понимает, ваше благородие. Он даже говорить может. _Эй! Харандаш, карали минга_ [приятель, смотри на меня (татарск.)], - обратился он опять к Байгузину и заговорил по-татарски что-то длинное, на что Байгузин отвечал только своим обезьяньим взглядом. - Никак нет, ваше благородие, не хочет.
Наступило молчание; подпоручик еще раз прошелся из угла в угол и вдруг закричал со злостью на переводчика:
- Иди. Ты мне больше не нужен... Ступай, ступай!
Когда Кучербаев ушел, Козловский еще долго ходил из угла в угол вдоль своей единственной комнаты. В трудные минуты жизни он всегда прибегал к этому испытанному средству. И каждый раз, проходя мимо Байгузина, он сбоку, так, чтобы это было незаметно, рассматривал его. Этот защитник отечества был худ и мал, точно двенадцатилетний мальчик. Его детское лицо, коричневое, скуластое и совсем безволосое, смешно и жалко выглядывало из непомерно широкой серой шинели с рукавами по колени, в которой Байгузин болтался, как горошина в стручке. Глаз его не было видно, потому что он их все время держал опущенными.
- Отчего ты не хочешь отвечать? - спросил подпоручик, остановившись перед солдатиком.
Татарин молчал, не поднимая глаз.
- Ну, чего же ты молчишь, братец? Вот про тебя говорят, что ты взял голенища. Так, может быть, это и не ты вовсе? А? Ну, говори же, взял ты или нет? А?
Не дождавшись ответа, Козловский опять принялся ходить. Осенний вечер быстро темнел, и все в комнате принимало скучный и серый оттенок. Углы совсем потонули в темноте, и Козловский с трудом различал понурую, неподвижную фигуру, мимо которой он каждый раз проходил. Подпоручик понимал, что если бы он так продолжал ходить весь вечер и всю ночь, вплоть до утра, то и понурая фигура продолжала бы так же неподвижно и молчаливо стоять на своем месте. Эта мысль была ему особенно тяжела и неприятна.
Стенные часы с гирьками быстро и глухо пробили одиннадцать часов, потом зашипели и, как будто бы в раздумье, прибавили еще три.
- Козловскому стало очень жаль этого ребенка в большой солдатской шинели. Впрочем, это было почти неуловимое, странное и совсем новое чувство для Козловского, который не умел в нем разобраться. Как будто бы в жалкой пришибленности и беспомощности Байгузина был виноват не кто иной, как сам подпоручик Козловский. В чем заключалась эта вина, он не сумел бы ответить, но ему сделалось бы стыдно, если бы теперь кто-нибудь напомнил ему, что он недурен собой и ловко танцует, что его считают неглупым, что он выписывает толстый журнал и имеет связь с хорошенькой дамой.