– их извращенность непреодолима: они не ведают логики, они – как жестокие дети, они отвергают истину и приемлют ложь, они невосприимчивы к угрозам и наказаниям.
– их женщины мочатся стоя.
– Скажу больше, Мелькор, – продолжал Ланда, придерживая Мелькора за воротник сутаны, так как картограф готов был лишиться чувств, – католическая церковь воспрещает совокупляться с индейцами. Да, верно: Кортес взял в наложницы Ла Малинче, которая оказалась весьма полезна. Но сперва она получила наставление в христианской вере.
И следует добавить, Кортес усеял страну статуями Пресвятой Девы, поскольку прозорливо привез с собой достаточное их число. Одним этим он искупил свой грех. Мы говорим одно и другое, – монотонно бубнил Ланда. – Мы твердим, что в Аду есть огненное озеро, что Иисус вернул Лазаря из мертвых, что Господь приказал Ионе пойти в Ниневею и там сесть на корабль, но Иона, ослушавшись, пошел в Йоппию и там сел на корабль, с которого был сброшен в море, где его проглотила огромная рыбина, особо сотворенная для этой цели. Такие утверждения – догма.
Догма подкрепляется познанием Христа. Христианин, вкушая плоть и кровь Христовы, воплощает догму в себе: его познание Божественного – кишечное.
Язычник же полагается на вымыслы и потому подвержен самообману. Для индейцев вымыслы подменяют собою факты, вот почему их место не среди мыслящих людей, Мелькор, а на костре.
И последнее: не будь христианская вера превыше языческих вымыслов, индейцы не сохли бы перед Славой Церкви, точно жабы на солнце. А разве они не мрут сотнями? Разве сейчас, пока мы говорим, их число не иссякает? Разве их капища не в руинах?
И будто соглашаясь, черные птицы под окном разом вскричали, а потом улетели прочь. Уж конечно, зловоние рыбины, ставшее теперь невыносимым, убедило их, что здесь уже нечем поживиться».
8
– Гражданка, Comite имеет тебе сообщить, что это последний день разбирательства, возможно, твой последний час.
– Мой последний час? Или последний час суда надо мной? <Сжимает кулаки, по всей вероятности, чтобы унять дрожь.>
– Зачастую, хотя и не всегда, они совпадают. <Вздыхает словно от тяжкого бремени и, подавшись вперед, продолжает:> В садоводстве, как и в пищеварении, гниение – необходимый и полезный процесс. Его плоды – плодоносная розовая клумба, в первом случае, и здоровое телосложение – во втором. Рассмотренное здесь сочинение, твое сочинение, нездорово и пагубно. В нем нет ни толики доброго или естественного; оно не отображает естественные процессы…
– <В зале – топанье ног. Кто-то кричит:> Короче!
– В нем изображены беспредельные возможности не человеческого духа, а, наоборот, духовного порока…
– Духовного порока?
– Да, порока! Порока ума или, в данном случае, умов, так как за его написание несут ответственность два автора, а не один. Слог непристойный и извращенный… Изображение Создателя…
– <Из зала:> Да ведь эта девка атеистка! Короче!
– С победой Революции представление о Создателе претерпело некоторое благотворное развитие… Однако в общем и целом оно сохранилось прежним, и то, как Он выставлен здесь, можно назвать только извращением… Извращенным богохульством. Эта книга – образчик…
– Порока ума. <Сказано с иронией. Тем не менее веерщица бледна, измучена, теряет терпение.>
– <Грозно поднимается, потрясает над головой стопкой листов.> К нам попали известные документы. <Продолжает размахивать ими, показывая толпе. Всеобщее любопытство. Зал с глухим ревом подается вперед.>
Истина обитает не в Следствиях! <Кричит, перекрывая шум в зале, но эта бессмыслица теряется в общем гомоне.> Еще одна отрубленная голова не поспособствует Истине! Все дело в Причинах, граждане, только в Причинах… и Причины Следствий вот-вот откроются по прочтении этих документов! <Зал в недоумении, выжидает. Чем дальше он читает, тем более веерщица заливается краской, ее уши пламенеют, словно их надрали. По мере того как возрастает ее неловкость, усиливается и шум в зале, теперь он накатывается волной грязной воды с пеной оскорблений.>
Каковы отличительные качества идеальной женщины, истинной патриотки?
– <Из зала:> Qu'elleferme sa gueule![46]
– <Он поднимает руку, чтобы водворить тишину в зале, и вслух читает:>
«Сограждане, вам доподлинно известно, что я дни и ночи напролет блуждаю по улицам моего возлюбленного Парижа, разглядываю и прислушиваюсь. А почему? Да потому, что я – глаза и уши Парижа! А мой Париж – народный Париж; я хожу среди благородных и великодушных людей, бесстрашных людей, одержавших и отстоявших свою победу. Я горжусь – вы достаточно меня знаете! – тем, что почитаю себя одним из вас и вам ровней».
Вы, конечно, узнали, сограждане, слог человека во всех смыслах безупречного.
– <Из зала:> Рестиф.
– Да, Рестиф де ля Бретон. Но продолжим:
«Но что сказать о женщинах Парижа? Что сказать о женщинах, которые не украшают наши мечты, наши сердца, а, наоборот, преследуют нас в самых страшных виденьях? Что сказать о них? Вот что, сограждане, я увидел в моих блужданиях:
Женщину, которая по-прежнему зарабатывает весьма недурно, расшивая жемчугом бархатные туфельки и золотыми кружевами шелковые рукава (ибо – да! – еще находится спрос на такую мишуру!), – а ночи проводит в объятиях иноземного купца. Скажу без обиняков: эту подстилку, свинью в облике женщины только вчера выволок на улицу отряд патриотов, которым опостылела ее заносчивость, выволок из atelier, как ласку из норы, и задал ей такую публичную порку, которая вселила бы страх Божий и в бизона! По мне, так они проявили великодушие: эта блудодейка заслуживала большего».
– <Из зала:> Отрубить ей голову!
– <Возобновляет чтение:>
«И что еще хуже: она до сего дня занималась своим жалким и бесполезным ремеслом, бражничала с иноземцами, обжиралась курятиной под изысканными соусами, когда весь Париж голодает, и открыто насмехалась над народом, насмехалась над его мозолистыми ладонями и грубоватой повадкой. «Пусть себе бьют вилами в корыта! – говорила она. – Я же буду водить иглой!» Что ж, ей еще долго придется делать это стоя!»
– <В зале – топанье ног и взрывы хохота.>
– <Он продолжает:>
«А вот вам другой пример: Одна бесчинница, пресловутая «здравомыслящая женщина» и поборница свобод каждодневно оглашала балконы и трибуну Законодательного Собрания пронзительными требованиями «женских прав», а тем временем ее муж, одноногий воин, был оставлен лежать в смрадной постели, лишенный доброго слова и ложки супа. Проходя мимо его дома, я услышал зов о помощи и вошел в убогое жилище, которое никогда не видело метлы, и приготовил бедняге питательный отвар. (Я всегда ношупри себе мешочек с травами как раз для таких случаев.) Услышав плач из темного и мрачного угла этого хлева, я нашел двух малышек: обе они были полумертвы от голода, а одна в жару жалобно звала мать. Я успокоил их как мог и утишил жар старшей (годами не более пяти) компрессом из холодной воды, которую принес из общественного фонтана в двух кварталах оттуда. (В доме не было ни капли воды и ни крошки съестного!) Лотом я принес из бакалейной лавки масла и свежих яиц и накормил убогую семью. Я не оставлял их, пока не удостоверился, что они ни в чем не нуждаются, и пообещал вернуть домой беспутную дрянь, которая, разглагольствуя о свободе, обрекла на страдания свою семью. Я направился в Законодательное Собрание – там ее не было – и наконец разыскал в вертепе гермафродитов, – подобно ядовитым грибам, такие клубы усеяли весь наш Париж.