И много раз видел их Рестиф, что было неизбежно, ведь он глаз от них оторвать не мог! Сама мысль об этих двух львицах, насыщающихся друг другом, озаренных желанием, как солнцем, была точно накаленный магнит, от которого подергивался и подтекал его ржавый прибор. Будьте добры, вообразите его на мгновение. Приник к какому-нибудь глазку или подсматривает в щелку: мозг кипит, Рестиф все смотрит и смотрит – он не в силах сдержаться! Его отвращение – сродни поклонению. Он безумеет от желания уеть обеих! Но вынужден довольствоваться подглядыванием: теребит то свой жалкий корешок, то жалкое перышко, уже собой не владеет и негодует, как смеют две «известные бесчинницы» любиться с таким бурным весельем, нежностью и изобретательностью. Ах! Ах! Его ствол пустил струю!
А стоит ему опорожнить мошонку, Парижский Филин исполняется презрения. И спешит скорее настрочить новый пасквиль против этих двоих: часть посылает расклеить, часть раздает книготорговцам, а после, поужинав свежим горохом, находит потаскушку для рукоблудия! Проклятие! В одиночной камере сама мысль о том, что Рестиф прогуливается по моему возлюбленному Парижу… Париж! Его таинственные двери! За каждой дверью – девчонка с роскошной попкой, юный лакей, лакомый превыше меры, как мой милый Ла Женесс! Каждая дверь – точно обложка запретной книги, жаждущей быть открытой! Каждое тело за ней – книга, только и ждущая, чтобы ее прочли, чтобы ее написали! О, Париж! И он… Он! Презренный Рестиф привольно плещется в им же созданной грязи, точно младенец, играющий с собственными мочой и калом, пока я сижу тут, как жук в коробке! Несчастный коробок! Несчастный жук! Сама эта мысль доводит меня до дрожи, в ярости я не могу писать, не сломав пера!
Подсматривать в глазки – вполне понятное пристрастие, если ему предаются в борделе. Когда-то давным-давно… О! Но вот снова он – призрак Погибшей Рукописи! Я перечислял в ней сотни вещей, одна возмутительнее другой, но куда им за подглядыванием в замочную скважину цирюльни. Я привел в ней историю либертена, ненавидимого за скудные чаевые и студенистые семяизвержения, которого наградили обжигающим ветроиспусканием прямо в лицо, да еще приправленным гвоздичным перцем. Реалистическая деталь: со шлюхами всегда забавляешься на свой страх и риск. (Кому, как не мне, это знать! Потаскухи и распутная красавица свояченица венчают перечень источников моих бедствий! И вот тотчас же привожу для просвещения читателя список
ОПАСНОСТЕЙ В БОРДЕЛЯХ
1) гусарский насморк;
2) встреча со знакомой дамой, которой вздумалось поразвлечься;
3) проигрыш в кости;
4) ограбление: ведь так легко лишиться часов и туфель;
5) основательная, но в остальном импровизированная и нежеланная порка;
6) сифилис;
7) ревнивый сутенер с длинным ножом;
8) la chancre mou;[66]
9) разорение от рук роскошной baladeuse[67] или хорошо снаряженного andrin;[68]
10) но главное: за вами станет подглядывать какой-нибудь рукоблуд (возможно, даже сам Рестиф), больше вашего заплативший за свой час удовольствий, трясущий прибором, глядя, как, не подозревая дурного, подергивается ваш несчастный зад!
Ах! Ах! Ах! Прочь, прочь ужасная, грязная мысль! (Вот оно, величайшее унижение заточения: нельзя проветрить собственные мысли. Ничего не можешь с собой поделать и обсасываешь их, маринуешься в них и варишься. Ведь стоит хоть раз о чем-то подумать, уже не отделаешься! Пока другая – равно неприятная – мысль пиявкой не присосется к вашему мозгу, точно опухоль.)
Олимпа прогневила Рестифа, и чем же? От Габриеллы мне известны факты:
Он идет за ней в Jardin des Plantes[69]. Подстерегает за поворотом тропинки… раскланивается и сияет, хвалит ее только что разошедшийся памфлет, который не удосужился толком прочесть, и высказывается о ее наряде:
– Карманьолы! Карманьолы![70] Все носят карманьолы! Но лишь вас, madame, они превозносят.
Рестиф приглашает ее на чашечку кофе к мьсе Пикерсилю, в модное кафе, которое тогда только-только открылось и было у всех на устах. На стенных росписях там можно было увидеть торгующего бусинами на Отаити капитана Кука, красавиц Матавайского залива, сценки из жизни в тропиках, среди прочих – туземцы, оседлавшие волны на плоских деревяшках (как я слышал, последнее вызвало живейшие пересуды) – и воплощения Приключения и Решимости, искрящиеся в лучах тропического солнца.
– Кофе горячий, пирожные превосходные, росписи обязательно надо посмотреть, а беседа – так как мы с вами, дорогая madame, станем ее главными законодателями будет божественной. Alors[71], что скажете?
– Я слышала, вы уже нацарапали свою фамилию на одной из этих знаменитых росписей, – как можно суше ответила Олимпа. – Не осталось места, которое избегло бы этой вашей возмутительной привычки. Да уж, вы клеймите улицы и памятники Парижа так же безнаказанно, как гаучо – скот! Не далее как вчера я ехала в очаровательном cabriolet[72] и, случайно опустив взгляд, увидела на недавно покрашенной дверце ваши инициалы, а рядом загадочную фразу: «Колесо повернулось». Вот уж точно, колесо Мегаломании[73], сказала я моей спутнице, которая в ответ поведала, что на ее любимом мосту красуется не менее шести ваших напыщенных граффити! В бессловесном материале вы, сударь, начали создавать какофонию, которая мне лично претит.
Рестиф бежал со всех ног. Позже, выходя из садов, Олимпа увидела господина, который разглядывал недавно вырезанные в коре дуба инициалы этого несносного осквернителя. Ниже имелись дата и фраза, которую она не смогла разобрать[74]. Она попросила, чтобы ей прочли эту фразу вслух, и господин оказал ей такую любезность:
«L'eau des marais n'est ni saine, ni claire, ni agreable a boire».[75]
– Откуда презренной твари знать, как сладко пить из твоей чаши, – сказала после Габриелла, услышав эту историю. – Но теперь я боюсь за тебя, зная, какой вред Рестиф причинил моему другу Саду, который сейчас прозябает в тюрьме – не в последнюю очередь из-за небылиц Рестифа. Он не только заядлый клеветник и mouchard[76], но и безумец, уродующий достояние Парижа.
– Верно, – вздохнула Олимпа. – Прежде чем улизнуть, он поглядел на меня с такой ненавистью, что я была уверена: если б он мог, он послал бы меня в Сал-петрьер, чтобы меня посадили на цепь в конуре.
– Такое случалось с женщинами, столь же пылкими, как ты, – знающе отозвалась Габриелла.
Рассказав Габриелле свою историю, Олимпа де Гуг пожелала услышать мою.
– Это дело прошлое, – сказала Габриелла, – но недавно оно снова всплыло, из-за повести Сада. Там описан весь ужас инцеста, и хотя произведение еще не напечатано, но уже разошлось по Парижу в рукописи. Все знают о выходке Рестифа…
– А я нет!
– Однажды ночью Рестиф разбудил свою старшую дочь похотливыми поцелуями. От возбуждения он забыл про свечу, которую держал в руке, и поджег себе парик! На шум прибежала его жена, и ту ночь Парижский Филин провел на улице в паленом парике и chemise.
– Молодчина!
– Рестиф, который, как уличный пес, сует свой нос всюду и чей единственный oeuvre[77] – непрерывный акт самооправдания…
– Если не самовосхваления!
70
Куртка с металлическими пуговицами, одежда революционеров эпохи Французской революции 1789—1794 гг.
73
Мегаломания – чудесное слово и, несомненно, ее собственного изобретения. –
74
Невзирая на свое прославленное остроумие, Олимпа де Гуг на момент этого происшествия была неграмотной и едва умела читать и писать. Подумать только, она все надиктовывала! –