Ланда развернул большой свиток с эмблемами инквизиции: крестом, мечом и пальмовой ветвью. Голосом, хриплым от пустословия и потому более напоминавшим воронье карканье, нежели человеческую речь, он выкрикнул:
– Я, преподобный Фрай Диего де Ланда, первый провинциал, апостольский инквизитор, призванный искоренить в доминионе его Величества, в провинции Юкатан, Новая Испания, ереси, заблуждения против разума, слухи и сплетни, равно как их пагубные последствия, колдовство во всех его трех тысячах обличий, богохульство, чернокнижие и вероотступничество, нечестивые помыслы, коварство природы, сатиров и фавнов, правом, данным мне буллой его Святейшества, назначил положенный состав суда, а также тюрьмы и камеры пыток Святой палаты, и сегодня, одиннадцатого июля в год тысяча пятьсот шестьдесятвторой от Рождества Господа нашего Иисуса Христа, всех, собравшихся здесь, оповещаю: сии индейцы, знать, правители и крестьяне, под плетьми и палками святой инквизиции сознались:
– в ведьмовстве и в призывании демона по имени Ангел Света, а равно как в том, что
– возносили молитвы черепам и идолам, намазав их кровью из своих тел,
– вводили в свои дома странствующих колдунов и кормили их, а также прятали у себя орудия чернокнижия,
– ездили верхом или от случая к случаю носили запрещенные украшения, как-то: золото, серебро, шелка, кораллы и жемчуга,
– мастерили и продавали на базаре Мани скабрезные табакерки, богохульные кресты и тому подобное,
– раскрашивали свои тела в тигриные полосы и, пуская себе кровь из уха, проклинали Господа,
– распинали малых детей и вырезали у них сердца, которые жарили и скармливали своим идолам, сие преступление столь ужасно, что в нем обвиняемые признались только после самого усердного дознания.
– И наконец: укрывали свои кощунственные книги, и лгали про них, и продолжают почитать их и считать всего драгоценнее.
Осужденных, похожих теперь более на куска мяса, нежели на людей, связали и отнесли на костер, уже разгоревшийся. Так велик был Тофет, что застил собою солнцеи на короткое время стал светилом вселенной. И Ланда тоже превзошел солнце своим сиянием. Последние его враги, последние властители майя, последние еретики, библиотекари и колдуны корчились у его ног, уползая в Ад.
Злорадствующему Ланде вспомнился мятежный лепет Коперника, который в безумии своем верил в главенство солнца, – Тофет Ланды послужит доказательством тому, что Земля была и есть средоточие мироздания.
– Конец «аллегорическим кострам» так называемых философов! – крикнул Ланда Мелькору поверх рева костра, воя собак, криков мучимых. – Мой Тофет – зерцало Ада, и это зерцало поднес нам сам Господь в Его бесконечной славе!
Мановением руки Ланда приказал скормить огню наваленные в кучу священные книги. Небеса затянули клубы дыма, столь черного, столь плотного, что Ланда поверил: Бог смотрит. Так силен был смрад горящей плоти, скукоживающейся бумаги и кожи, что, уж конечно, и Бог учуял Тофет. А крики умирающих? Уж конечно, Бог слышит. «Чем был этот народ, – прошептал Ланда, – расскажу я один».
Позже, ночью, небо разверзлось с запада на восток с таким грохотом, что дрогнули стены миссии, и на колокольне зазвонил колокол. Придавленный духотой к кровати, Ланда успел глянуть в сторону окна как раз вовремя, чтобы увидеть, как горизонтальная полоса молнии прочертила небо. На мгновение оно разделилось на две неравные части: грязно-зеленую верхушку и низ цвета и вида свернувшихся сливок. Хлынул дождь. «Если потоп отмоет и выскребет эту землю до кости, – подумал Ланда, – то этим только явятся благодать и милосердие Божие».
Инквизитор перевернулся на другой бок. Так сыра была его кровать, в таком беспорядке и, правду сказать, так воняла, что походила на лежбище зверя. Ланда не одобрял ни купален, ни обычая омывать себя водой, к которому индейцы в своей похотливости и суетности так прилепились, что предавались ему, невзирая на штрафы и порки. Ланда купался в собственной привычной вони, а дождь все барабанил, словно пальцами перебирал его мысли. В сон Ланда погрузился, как в ил. Во сне он увидел, как посреди главной площади Мани козел уестествляет женщину, и никому нет до этого дела. Женщина и козел совокупляются истово: женщина держит козла за рога, сидит у него на коленях, а сам он развалился, будто король на сияющем троне, и мошонка у него точно огромная бархатная подушка.
«Неужто никому нет дела? – кричит Ланда индейцам и монахам, снующим взад-вперед, занятым пустыми делами. – Неужто я один это вижу?»
В самом тайном, известном только ей одной убежище, в самой глубокой пещере под Мани, в круглом зальце, выложенном красным камнем, который скрепили известью на черепашьих яйцах, вдова Кукума сидит на полу. Рядом с ней – свеча, чернильница ее мужа и пучок его неочиненных перьев. Здесь же – двенадцать самых священных книг ее народа: завернутые в ягуаровую шкуру, закопанные в песок.
Она возжигает курение любимым богам своего мужа: Итцамне, богу письменности, и древнему, древнему Павахтуну. Еще она возжигалакурение богу зерна. Ведь разве книги не подобны хлебу? Разве они не питают наши души, как зерно питает наши тела?
Ей утешительно знать, что книги так близко. У нее есть немного ягод. Она ест их медленно, одну за другой, потому что они очень горькие. А потом ложится умирать.
10
Сегодня мне вернули бумаги, и среди них – последнее письмо Габриеллы, по которому я мучительно тосковал. Вот отрывок, которым я упустил поделиться с тобой ранее, милый читатель. Мне хотелось бы сделать это сейчас:
«…начались уроки. Хотя Олимпа диктовала красноречиво и живо, она то и дело ударялась в преувеличения и цветистости, которые я чаяла осторожно обуздать. Ее правописание было в лучшем случае своеобычным: к словам, которые она почитала особо важными, она приписывала лишние буквы. Или писала такие слова с заглавной – недостаток, согласитесь, в наше время весьма распространенный. Настаивая на своем, она подчеркивала строки с такой (поистине мужской) силой, что перо рвало бумагу.
Уроки проходили в моих комнатах над atelier, недавно преображенных драгоценными подарками Меандра. Благодаря его чудесному ковру из верблюжьей шерсти, окрашенной индиго и мареной, пол полыхал feudejoie.
Однажды Олимпа сказала:
– Милый друг, позволь, я тебе подиктую. С самого утра у меня в голове роятся мысли: я проснулась ото сна о городе, не похожем ни на один город в мире, но все же это был Париж. Быть может, Революционный Париж.
Там не было толп голодающих, криком требующих хлеба, и на улицах не лежали завшивевшие трупы. Сверкая под ярким летним солнцем, осененный садами, город расцвел среди лугов, за которыми распростерлась Первозданная Дикость, во сто крат обширнее его самого. Налетающие оттуда ветра наполняли каждый квартал различными запахами (мы недооцениваем значение обоняния!). Городской воздух пах сосновыми иголками, спорами, цветами и преющей листвой. Благодаря близости лесов, общественные огороды, где трудятся граждане, высаживая рядами латук, разбрасывая семена люпина и подвязывая цветной горошек, пестрят птицами и бабочками. В парках пасутся косули, под карнизами крыш вьют гнезда фазаны.