За горохом приходилось бегать очень далеко, потому что его сеяли верстах в пяти или семи от села, надеясь таким образом сберечь лакомый злак от мальчишеских нашествий. Ванька Жуков каким-то образом выслеживал, где находится та или иная гороховая делянка, выслеживал, брал ее на заметку и в положенный срок, в самое неподходящее для гороха время, когда он, налившись в стручках, делается непередаваемо сладким, подмигивая мне, объявлял: «Завтра пойдем в Липняги!» Иным летом он называл Сафоново, Дубовое, Березово или какие-то другие крайние места на нашем поле, где, по Ваньки-ным сведениям, посеяны и теперь созревают горохи.
Ночь перед таким походом была беспокойной, тревожно-радостной – такой она бывает, наверное, у взрослых, когда они собираются на первую охоту. Чтобы нас не заподозрили в худых намерениях, мы говорили о чем угодно, но только не о нашей завтрашней вылазке. Мне хотелось позвать с собой Кольку Полякова, Миньку Архипова и Петеньку-Утопленника, но Ванька Жуков решительно возражал, полагая, что компанию Легче обнаружить, чем двух мальчишек. В конце концов я соглашался, хотя и было боязно. Недаром же говорится, что на миру и смерть красна. Смерть нам не угрожала, это-то мы знали, но высечь могли за милую душу, и ежели в артели на твою долю пришелся бы один, ну от силы два удара кнута или плети, то на двоих хозяин гороха отмерит и по десятку, попадись в его руки.
Отправлялись в поле до рассвета, со вторыми петухами, когда наши матери не выходили еще во двор доить коров. Ванька в таких случаях приходил ночевать ко мне, и мы устраивались на сеновале и, разжигаемые предстоящей операцией, тихонько разговаривали либо, тоже очень тихо, разучивали какую-нибудь новую песню. Особенно нравилась нам одна. Ее мы услышали (что было уж совсем неожиданно) от Ивана Павловича Наумова в день, когда нас принимали в пионеры и когда вроде бы я никого и ничего не мог слышать и слушать, кроме легкого шелеста и похлопывания под порывами ветра пламенного лоскутка материи на своей груди. Но эту я услышал:
– А что такое баррикады? – спрашивает меня Ванька.
– Не знаю, – отвечал я честно.
– А я знаю! – гордо возвещал Ванька. Чтобы подзадорить его, я суперечил:
– А вот и не знаешь!
– А вот знаю!
После небольшой словесной перепалки Ванька изрекал наконец:
– Баррикады, знашь, это… это такая высоченная превысочен-ная штена ш пушками и пулеметами. Па-па-па-пах-пах!.. Во!
Я больше не спорил. Сказанное Ванькой, да еще с такой убедительной силой в голосе, а также воспроизведенная им так похоже ружейная пальба убеждали и меня.
– Мы не проспим? – спрашивал я на всякий случай, возвращаясь мыслью к тому, что нас ожидало назавтра.
– А мы не будем шпать! – объявлял Ванька как давно решенное.
– Совсем? – удивлялся я.
– Шовшем! – подтверждал Ванька. Но я еще сомневался:
– Совсем-совсем не будем спать?
– Шовшем-шовшем! – заключал Ванька еще решительнее. – Федька, братка мой, шкаживал, што в ночном они вовше не шпят. Играют только в «хорька» да мажут друг дружку дегтем.
О том, что старшие наши братья при ночном выпасе лошадей коротают время именно таким образом, я хорошо знал и без Ванькино-го сообщения, потому что Ленька возвращался со степных лугов чумазее сельского кузнеца Ивана Климова, усеянного, точно черной сыпью, железной окалиной. Отмыть лицо, выпачканное дегтем, – дело мудреное, да Ленька, кажется, и не особенно торопился с этим делом: стоило ли трудиться, ежели в ночь на следующее воскресенье ребятня разукрасит его сызнова?
– Значится, не будем спать? – справлялся я еще раз, боясь, как бы Ванька не передумал. Но тот уверял категорически:
– Шкажал, не будем – жначит, не будем!
В такую минуту он был для меня особенно дорог, и мне хотелось обнять его.
Игра в горьких лопухах у нас и проходила обыкновенно после успешного похода на горохи. Счастливые, в такие дни мы бывали чрезвычайно шумливы. И когда расходились выше всякой меры, на пороге появлялась моя мать и, всплеснувши руками, сокрушенно восклицала:
– Нечистый вас побери! Моченьки моей от вас нету!.. Вы что же тут вытворяете? Уймитесь же ради Христа!..
Мы унимались, но не ради Христа, который находился бог знает где и не мог нас слышать, а ради моей кроткой, бесконечно доброй мамы, у которой этот «нечистый» был единственным помощником – только им и могла она припугнуть нас, мальцов, да «хабалина» мужа, который, напившись у мельника ли, у других ли выпивох, приходил домой и, покуражившись, налетал на жену с кулаками, сводя с нею какие-то давние и непонятные для нас счеты.