Перебинтованный солдат обвел взглядом большую, с иконой в углу, комнату, где лежал на деревянной кровати у чистого окошка.
— Ты жив еще, Тихон?
— Еще да, — отозвался приятель с соседней койки.
— Видал, какие нам хоромы отвели? Не всякому офицеру такие достанутся. Что я тебе говорил — уважают здесь нашего брата.
— Неудобно как-то, — возразил товарищ, — баба молодая за нами ухаживает. Неловко перед ней грязными портками сверкать.
— Да что ты, — отмахнулся перебинтованный, — атаман сказал, она сама тяжелых спрашивала, мол, легкие в прошлом разе своей прытью измучили.
— Тогда ладно, — успокоился Тихон.
— Я вот что думаю. Мож, не поедем в Пятигорск. Мож, здесь будем лечиться?
— Пошто так?
— Да уж баба больно приятная, говорят, вдовая. Виды имею.
— Нужон ты ей — бинта кусок.
— Дык, я же подлечусь.
— Подлечись сначала, а потом виды имей.
Российская ночь ложится на землю мягко, осмотрительно, давая время припозднившимся путникам обрести кров. Кавказская же, падает черной ширмой. Будто всевышний задувает свечу: фуф — и погасло. Солнце уж садилось на гору, а это был верный признак того, что создатель набрал в легкие воздуха.
Кузьмич стоял на вышке, держа руку козырьком, щуря маленькие подслеповатые глазки. Внизу щипал мягкую травку гнедой жеребец, рядом переминался с ноги на ногу озабоченный Яков Степаныч.
— Ну, что там, наверху? — спросил он, запрокинув голову.
— Палят, голуби, ой, как палят, будто пушками бьют.
— Это я слышу. Видать-то чего?
— Дым видать над лесом, плотный, хороший. Дружно бьют, ой дружно.
— Мож, татары наседают?
— Что ж я голубей от ворон не отличу?! Басурманы так не умеют — у них горох, а не пальба. Наши стройно садят, основательно.
— Дай-то Бог, дай-то Бог, — со вздохом перекрестился атаман.
Гнедой неожиданно зафыркал, принялся качать головой, робко попятился. К вышке решительной поступью приближалась сердитая Надежда.
— А ну, пшел отсель, лентяй толстозадый! Будет он на меня фыркать, — прикрикнула она, топнув ножкой.
Конь отпрянул, как черт от ладана. Кузьмич, довольно крякнув, перегнулся через ограду (что б лучше слышать разговор). Нет большей радости, чем наблюдать чужие скандалы — свои-то не больно веселы.
Ну, и как, Яков Степаныч, это называется?! — всплеснула руками казачка. — Шутка, что ль, аль надсмешка какая?!
— Ты о чем, кака надсмешка?
— А что это, по-твоему, подарок мне, что ль?!
— Не пойму я, о чем ты.
— Вы посмотрите, не поймет он! Кого ты ко мне на постой определил? Отвечай!
Атаман замешкался, вспоминая.
— Кого, я тя спрашиваю?! — грозно повторила женщина.
— Раненых.
— Каких раненых?
— Двоих, вроде бы.
— Каких, я тя спрашиваю?!
— Тяжелых.
— А я у тя каких просила?
— Тяжелых и просила… вроде бы.
— Ты издеваешься, что ль, али как? А молодого офицера у тебя кто просил? Можа, бабка Маланья?!
Последняя уже семенила к вышке, размахивая сучковатой клюкой (помяни лихо). Гнедой снова зафыркал, раздувая ноздри. Кузьмич еще сильней перегнулся через ограду (скандал занимался любопытный — Степаныч что-то затейно напутал).
— А ну, пшел отсель, дармоед брюхастый! — замахнулась на коня старушка. — Будет он на меня фыркать!
Надежда злобно поджала губы.
— Вот мы щас ее и спросим.
— А я щас сама кой-чего спрошу, — доковыляв, зашипела бабка. — Ты мне кого на постой определил, а?
Вслед за хозяйкой примчалась и вредная собака Дуська, рыжая сука, наполовину кавказских кровей. Мать ее — огромная кавказская овчарка — была привезена казаками из дальних горных походов, а вот в батьки записался местный пустобрех, который в росте уступал даже крупным станичным кошкам. Что интересно, от матери Дуська не унаследовала ничего.
Атаман почесал вместо головы папаху.
— Кхе, кхе. Раненых я тебе определил, кого ж еще.
— Каких раненых?
— Не помню ужо.
— А ты вспоминай! — Маланья копьем воткнула палку в землю. Дуська возмущенно тявкнула. — Вспомнил?! Я у тя лежачих просила, понимаш ты — лежачих! Что б поспокойней было. А ты мне каких послал, а?
— Каких?
— А я те скажу каких: у одного палец отстрелен, у другого — ухо. Это, по-твоему, лежачие? Они уж там песни орут — стеклы лопаются. Прикажешь до утра мне эту радость слушать?!