Меня могут спросить: а чего это вы так покорно слушались этого проводника, будившего пассажиров ради како-го-то дурацкого бюста? Людям, не жившим в то время, трудно себе представить постоянный, в жилы въевшийся страх, служивший фоном для всех остальных событий жизни, от больших до мельчайших. Например: о существовании туалетной бумаги в то время советскому человеку известно не было, пользовались газетами. В каждой семье приятная обязанность рвать газетные листы на удобные для употребления куски лежала на детях. Но ее доверяли только школьникам — или грамотным дошкольникам вроде меня. Потому что перед изорванием газеты нужно было проверить, не напечатан ли в ней портрет какого-нибудь вождя, и прочитать каждую статью — вдруг в ней упоминаются имена Ленина и Сталина. Такой лист откладывался в сторону, и даже мусор заворачивать в него было нельзя. Ведь на каждой доставленной по подписке газете был написан номер квартиры, по которому в случае чего легко было найти осквернителей.
Газет без Ленина и Сталина не было вообще. Но, по счастью, не на каждой странице были их портреты, и попадались значительные куски, где их имена прямо не упоминались. Я, будучи облечен сей важной миссией, быстро надумал вырезать ножницами передовую статью и разные высокоидейные материалы и бережно откладывать их в сторону, а уже оставшуюся газетную бумагу смело кромсать на аккуратные квадраты. Между прочим, очень развивающее упражнение…
Мы становимся важными персонами. Папа с переводчиком
Утром просыпаюсь — снова смешная станция: Ерофей Павлович. Позавтракали мы, поговорили о ночном бюсте и приезжаем на станцию Сковородино. Только остановились — идет по коридору тетка в форме и кричит:
— Телеграмма для Черейской!
Мама вся побледнела и говорит:
— Ой, это я…
Тетка потребовала паспорт, проверила и дала телеграмму. А на ней красными буквами «Служебная воинская. Молния». Мама трясущимися пальцами ее распечатала и стала читать вслух:
– «Капитан Черейский телеграфно приказал выходить Манзовке. Полковник Симин».
Сидит мама с открытым ртом, ничего не понимает, а тетка требует:
— Гражданка, расписывайтесь побыстрее, а то поезд тронется.
Мама расписалась, и стали мы гадать, что бы это значило. А проводник все время стоял в дверях и говорит:
— Кто это полковник Симин, что от него молнии прямо в поезд доставляют, с сорок шестого езжу, первый раз такое вижу.
Мама говорит:
— Это мой папа.
— А капитан этот кто, который телеграфно приказал?
Тут я встрял:
— А это мой папа!
— Ну, все понятно, — говорит проводник, — наверное, он решил вас в Манзовке встретить, это одна остановка перед Ворошиловым.
— Нет, — говорит мама, — я боюсь там сходить, а вдруг он нас не встретит, что мы будем в этой Манзовке делать?
Проводник почесал в затылке.
— Пойду, — говорит, — узнаю, может, в соседних вагонах кто в Манзовке сходит.
И скоро вернулся с мужиком в пижамной куртке и брюках с голубым кантом.
— Я, — говорит, — майор Петров (или вроде этого), служу в Манзовке, только капитана — как его, Черейского? — не знаю, нет у нас такого.
Мама говорит:
— Да от него все письма из Воздвиженки приходили, я про эту Манзовку вообще впервые слышу.
Майор обрадовался.
— Я, — говорит, — вам не имею права про дислокацию частей рассказывать, но из Воздвиженки к нам часто в командировку ездиют и даже подолгу остаются, только я их по фамилиям не знаю. Сходите смело с мальцом в Манзовке, в случае чего я вас к коменданту отведу.
Тут мама повеселела, а Владик с мамашей стали на нас уважительно посматривать, раз наш дедушка может прямо в поезд «молнию» послать.
Полдня после получения телеграммы Владикова мама выпытывала у моей, кем служит дедушка. Слух о «молнии» уже прошел по всему поезду, и на нас с мамой приходили посмотреть из других вагонов. Приходил и начальник поезда, интересовался, удобно ли нам ехать, и сказал, что освободилось отдельное купе в мягком вагоне и он может нас туда перевести без всякой доплаты. Я стал маму просить — давай переведемся (уж очень мне к тому времени надоел Владик), но мама отказалась: мой отец полковник Симин этого не одобрит. И начальник тут же отстал.
Из оставшейся части пути запомнились две станции: Михайло-Чесноковский — потому что смешное название, да еще как бы мой тезка, — и Биробиджан. Я про Биробиджан знал оттого, что именно туда мне не раз предлагали отправляться ребята из школы и с нашего Аптекарского переулка, когда приходилось драться и вообще ссориться. Так что мне было интересно посмотреть, что за Биробиджан такой. Я уже представлял себе, как вернусь в Ленинград и на очередное предложение мотать в Биробиджан отвечу: а я там был, только меня не пустили, сказали, что для Витьки/Сашки/Вовки место берегут! И вот поздно вечером поезд остановился на станции Биробиджан. Мама уже спала, а я натянул штаны и вышел на платформу. Проводник попросил двух сошедших покурить офицеров присмотреть за мной, чтоб не остался. Первое, что бросилось в глаза, — надпись на здании вокзала невиданными витиеватыми буквами. Я огляделся: все немногочисленные обитатели платформы выглядели совершенно обыкновенно, непохоже было, чтобы кто-то из них писал или читал на этом загадочном языке. Подошел я — а офицеры за мной — к газетному щиту, какие были на каждой станции. И там под стеклом висела газета, напечатанная такими же нерусскими буквами! Только два слова были как бы по-русски, но все равно непонятно: «Биробиджанер штерн». Офицеры тоже стали разглядывать газету, и из их разговора я понял, что это газета на еврейском языке. Тут один офицер рассказал другому анекдот о двух финнах, из которых один был Финкельштейн, а другой фининспектор, а когда во время финской войны за ними пришли, то оказалось, что это один и тот же — и уже смотался в Биробиджан. Офицеры стали так хохотать, что мы все трое едва успели вскочить в вагон.