Замок был построен на краю большого утеса, так что с трех сторон он был совершенно недоступен, и поэтому здесь, куда было не достать ни из лука, ни из пращи, ни из кулеврины[54], имелись большие окна и, соответственно, было светлей и удобней. На западе виднелась большая долина, а за ней, вдали, возвышались большие зубчатые утесы, расположенные один за другим; крутые утесы были покрыты горными цветами и терновником, корни которого цеплялись за трещины и расселины в камне. В этой части замка, по-видимому, когда-то были женские покои, так как обстановка была уютнее, чем в остальных частях. Занавеси на окнах отсутствовали, и желтый свет луны, проникавший сквозь ромбики оконных стекол, позволял видеть даже цвета и одновременно повсюду смягчал и скрывал изъяны, вызванные временем. Моя лампа мало помогала мне при блеске лунного света, но я был счастлив, что она была со мной, потому что ужасное одиночество заставляло холодеть мое сердце и расстраивало нервы. Во всяком случае, мне здесь было лучше, чем в тех комнатах, которые я возненавидел благодаря присутствию в них графа; я постарался успокоить свои нервы, и постепенно тихое спокойствие охватило меня. Вот я сижу за дубовым столиком, – возможно, в прежние времена прекрасная дама присаживалась к нему, чтобы в раздумьях с краской смущения писать страдающее дурной орфографией послание любви, – и стенографирую в своем дневнике все, что произошло со мной за то время, когда я последний раз его открывал. Чертовски современно – и все же, если только мои чувства не обманывают меня, у прежних веков была и есть сила, которую простая «современность» не может одолеть.
Позднее, утром 16 мая.
Боже, сохрани мой рассудок! Безопасность и уверенность в безопасности – дело прошлого! Пока я здесь живу, у меня только одно стремление: как бы не сойти с ума, если только это уже не произошло. Но коли рассудок еще при мне, то действительно безумие думать, будто из всех мерзостей, какими я окружен в этом ненавистном мне месте, менее всего мне страшен граф и будто только с его стороны я еще могу надеяться на помощь до тех пор, пока он во мне нуждается! Великий Боже! Боже милосердный! Не лишай меня моего хладнокровия, так как иначе сумасшествие и впрямь неизбежно!.. Пролился свет на некоторые вещи, которые прежде вызывали недоумение. До сих пор я как-то не понимал, чего хотел Шекспир, когда Гамлет у него говорит:
но теперь, чувствуя, что мой рассудок на грани помешательства или что он не выдержит пережитого потрясения, я обращаюсь к своему дневнику за отдохновением. Привычка старательно вести его поможет мне успокоиться.
Таинственное предостережение графа испугало меня; когда я думаю об этом теперь, то еще сильнее боюсь, так как чувствую, что в будущем стану жить под страхом его власти надо мной. Я буду бояться даже усомниться в каждом его слове…
Кончив писать и убрав благополучно дневник и ручку, я стал погружаться в дрему. Мне вспомнилось предостережение графа, но возможность ослушаться его доставляла мне удовольствие. Сон реял надо мной, мягкий лунный свет успокаивал, а широкий простор за окном рождал освежающее чувство свободы. Я решил не возвращаться этой ночью в мрачные комнаты, а спать здесь, где в былые времена сиживали дамы и напевали, и жизнь их была сладка, а нежную грудь теснило от грусти по мужьям, находящимся вдалеке, в самой гуще жестоких боев. Я вытащил из угла какую-то кушетку и поставил ее так, что мог лежа свободно наслаждаться видом, открывающимся на запад и на юг, и, не обращая внимания на густую, все покрывающую здесь пыль, я собрался спать.
Мне кажется, вероятнее всего, что я и заснул; надеюсь, что так и было, но все-таки страшно боюсь, как бы все, что затем последовало, не происходило наяву, – ведь то, что произошло, было столь реально, столь явственно, что теперь, сидя здесь при ярком солнечном свете, я никак не могу представить себе, что это был сон.
Я был не один. Комната была та же, она нисколько не изменилась с тех пор, как я в нее вошел. Я мог различить благодаря лунному свету собственные следы там, где я потревожил многолетние скопления пыли. В лунном свете против меня стояли три молодые женщины, судя по их одеждам и манерам – настоящие леди. Тогда я подумал, что вижу их сквозь сон, так как, несмотря на то что свет луны находился у них за спиной, от них не было никакой тени на полу. Они приблизились ко мне вплотную и, взглянув на меня, стали шептаться между собой. Две из них были брюнетками, с тонкими орлиными носами, как у графа, с большими темными пронзительными глазами, казавшимися совершенно красными при желтовато-бледном свете луны. Третья леди была белокура – самая светлая блондинка, какая только может существовать, с вьющимися густыми золотистыми волосами и с глазами цвета бледного сапфира. Мне показалось знакомым это лицо, узнаваемость его связывалась с какими-то страхами на грани яви и сна, но я никак не мог вспомнить, как и когда именно. У всех трех были великолепные белые зубы, сверкавшие жемчугом между рубиново-красных сладострастных губ. В них было нечто такое, что сразу заставило меня почувствовать какую-то тревогу, некое томление и одновременно смертельный ужас. В душе моей пробудилось омерзительное желание, чтобы они меня поцеловали своими красными чувственными губами. Нехорошо об этом писать, ведь когда-нибудь это может попасться на глаза Мине и причинить ей боль; но сие есть правда.
54