Оставшись наедине с ней, он произносит: «Очаровательница!.. Как я проклинал себя, когда вы пели!» Можно, конечно, счесть эти слова совсем неискренними и, приняв паратовский восторг за напускной, усмотреть тут лишь одну цель: завлечь Ларису за Волгу. Но так мы крайне упростим образы и Паратова, и Ларисы, да и смысл всей коллизии. Может быть, Паратов не играет в восторженность, а снова увлечен Ларисой, и увлечен больше, чем сам мог предполагать? В ответ на вопрос, за что же он проклинал себя, Паратов отвечает сущую правду: «Ведь я не дерево; потерять такое сокровище, как вы, разве легко?»
Лариса ощущает именно это: он вновь покорён и не может этого скрыть. Ей, естественно, хотелось бы знать, насколько значительна и прочна одержанная ею победа. Ведущую роль в диалоге берет в свои руки она:
«Лариса. Кто ж виноват?
Паратов. Конечно, я, и гораздо более виноват, чем вы думаете. Я должен презирать себя».
Вспомним, как протекал их первый диалог во втором действии, когда Паратов легко и быстро вошел в роль обвинителя, поставив Ларису в положение оправдывающейся. Теперь он ведет себя прямо противоположным образом: винит да еще презирает себя. Такие чувства и такие признания не могут не тронуть Ларису, не всколыхнуть совсем уж было похороненные в душе надежды. После паратовского восклицания: «Зачем я бежал от вас! На что променял вас?» — Лариса побуждает его к новым признаниям.
«Лариса. Зачем же вы это сделали?
Паратов. Ах, зачем. Конечно, малодушие. Надо было поправить свое состояние. Да бог с ним, с состоянием! Я проиграл больше, чем состояние, я потерял вас; я и сам страдаю, и вас заставил страдать.
Лариса. Да, надо правду сказать, вы надолго отравили мою жизнь».
После его столь откровенных и покаянных речей Лариса позволяет себе сказать ему о своих страданиях. Но Паратов готов преувеличивать меру, степень, силу упреков, с которыми впервые обращается к нему Лариса.
«Паратов. Погодите, погодите винить меня! Я еще не совсем опошлился, не совсем огрубел; во мне врожденного торгашества нет; благородные чувства еще шевелятся в душе моей. Еще несколько таких минут, да… еще несколько таких минут…
Лариса (тихо). Говорите!
Паратов. Я брошу все расчеты, и уж никакая сила не вырвет вас у меня, разве вместе с моей жизнью».
Искренен ли тут до конца Паратов? В нем действительно в этот момент происходит борьба: «торгашество», «расчеты», «опошление» схватываются с «благородными» чувствами и «душой». Силу своих благородных чувств он не преувеличивает: они всего лишь «шевелятся».
В этой сцене третьего действия обретает вполне ясное выражение тема, заявленная Паратовым же в первом действии как бы вскользь, мимоходом. После того как ударила пушка, возвещая прибытие большого барина, выходит он сам, в своем черном сюртуке, лаковых сапогах, белой фуражке, и сразу же рассказывает приятелям про свой конфликт с машинистом «Ласточки». Тот так и не дал ему выказать свой норов, не позволил обгонять другой пароход. «Вылез из своей мурьи: «Если вы, говорит, хоть полено еще подкинете, я за борт выброшусь». Боялся, что котел не выдержит, цифры мне какие-то на бумажке выводил, давление рассчитывал. Иностранец, голландец он, душа коротка; у них арифметика вместо души-то». После этого пассажа про свою лихость, не нашедшую поддержки в трусливом машинисте, Паратов непринужденно переходит к забавной процедуре: знакомит Кнурова и Вожеватова со своим «другом» Робинзоном. Одна забава — с пароходом — не удалась, что ж, можно перейти к другой — с Робинзоном.
В этом рассказе звучит, еще в форме занятного происшествия, этакого любопытного эпизода, одна из главных тем «Бесприданницы». Паратову мало самого рассказа о том, как победили бездушные «цифры» бездушного машиниста, ему нужна еще и мораль: про арифметику, вытесняющую у «них» душу. Так резко разделяются «они» — все живущие в мире расчета, и «мы» — люди широкой души, свободной от власти «арифметики».
За много лет до создания «Бесприданницы», когда Островский еще был молод, вокруг него группировался кружок литераторов, артистов, художников. Они стремились утвердить понимание русского характера как широкой и свободной натуры, не вмещающейся в тесные рамки западной буржуазной меркантильности. Молодые литераторы, работавшие в 50-х годах в журнале «Москвитянин», не все были правоверными славянофилами, но симпатий своих к славянофильству не отрицали. У Островского эти симпатии больше всего проявились в пьесе «Бедность не порок» (1853).