— Куда? — лукаво спросила девушка.
— Да.
— А зачем пану знать?
— Мне даже необходимо знать.
Панна нахмурилась.
— А если я не хочу сказать?
— Ваша воля, — в свою очередь, нахмурился Лубенецкий и сел.
— Моя? — как бы заигрывая, начала девушка.
— Ваша.
— Коли моя, то знайте же, пан, что я хочу отправиться в театр.
— Только-то?
— А то что же?
— Ну, это еще очень немного.
— А вы бы хотели большего? — лукавила панна. — Да?
— Для меня все равно, — серьезничал Лубенецкий, которому очень понравились последние слова панны, дышавшие какой-то приятной девической искренностью.
— Все равно? — протянула Грудзинская, устремляя пытливый взгляд на Лубенецкого. — Как это все равно?
— Нет, я не то совсем хотел сказать, — ответил Лубенецкий тихим и размерным голосом.
— А то что же! — с наивным достоинством проговорила девушка.
— Да, правда, я совсем не то хотел сказать, — продолжал Лубенецкий, не глядя на девушку. — У меня была совершенно другая мысль… Но все-таки вы сегодня в театр не поедете…
— Как так не поеду? — вспылила панна.
— Так, не поедете.
Панна вспылила еще более.
— Вздор!
— Нет, не вздор.
— Поеду, слышите ли, поеду! — вдруг затопала она ножкой.
— Впрочем, как хотите… Но это я говорю потому, что вы можете сегодня увидеть спектакль далеко интереснее того, какой будет в театре.
— Вы сегодня, пан, говорите какие-то странности, — надулась панна. — Я не понимаю вас. Не случилось ли чего? — спросила она уже с участием.
— Нет, ничего особенного. Все по-старому.
— Так что же вы такой хмурый?
— О, Боже! Причина самая простая: на горизонте московского неба появилась комета.
— Комета?
— Да, именно, комета.
— Что же она вас так смущает?
— По очень простой причине.
— Ну?
— Комета эта, если только она долго продержится, может много, очень даже много повредить нам с вами, панна, — проговорил угрюмо Лубенецкий. — Заметьте, очень даже много, панна.
Панна, из этих слов поняв нечто, вдруг сделалась серьезной и высоко подняла голову.
— Как так? И что такое? Я не понимаю, пан Владислав! — заговорила она, вглядываясь в Лубенецкого, который, говоря, вовсе не смотрел на нее. — Объясните мне.
— Все просто, — отвечал по-прежнему угрюмо Лубенецкий, — но тем не менее весьма нехорошо.
Грудзинская встрепенулась. В тоне Лубенецкого было столько искреннего, затаенного негодования на кого-то, что девушка вдруг почувствовала, что и она должна разделить это негодование, так как все близкое Лубенецкому близко и ей.
— Что? Что такое, пан? — допытывалась она, уже подойдя к Лубенецкому.
«А, — пробежало в голове пана, — струсила! Я так и знал, что струсит. Это мне на руку. По крайней мере, будет помогать мне так, как только может. А то она, как вижу, начала дурачиться со мной. Мне это совсем не нравится, хотя она при этом и выказывает много женственной грациозности».
Желая еще более смутить девушку, Лубенецкий проговорил:
— Что? Что? Вот что. Ежели мы только хотя немного оплошаем, нам несдобровать в Москве.
— Неужели? — воскликнула озадаченная девушка.
— Да, да, несдобровать, — подтвердил в раздумье Лубенецкий.
Панна вытаращила на Лубенецкого глаза. Она не на шутку перетрусила. Она очень хорошо знала Лубенецкого и, зная его, знала также, что он на ветер слов не кидает. Уж если сказал, что они в опасности, то уж действительно есть какая-нибудь опасность, которую во что бы то ни стало надо предупредить. Для Лубенецкого же, собственно говоря, не было никакой опасности. Ни Яковлев, ни Метивье вовсе не пугали его. Он надеялся на свои силы и действительно как бы даже помимо своей воли вывертывался всегда даже из самых затруднительных положений. А от Яковлева и Метивье ему даже и особенной опасности не предстояло. Яковлеву невозможно было уличить его в чем-нибудь, а Метивье только одно и мог сделать, что донести французскому министру полиции Савари о каком-либо нерадении к делу Лубенецкого. Но Лубенецкий был так далеко от исполнителя тайных поручений Наполеона и так набил свои карманы франками и русскими рублями, что для него этот донос вовсе не составил бы ничего угрожающего. Уж ежели бы на то пошло, то он даже просто-напросто мог кинуть свою роль агента и остаться жить в Москве навсегда, плюнув на всяких Савари и Метивье. Одно только самолюбие и заставило Лубенецкого обратить на все это внимание. Надо заметить, что Лубенецкий был отменно самолюбив и превосходство других просто приводило его в негодование.