Выбрать главу

Яковлев остановился, поочередно взглянул на каждого из слушающих и вдруг рассмеялся, рассмеялся своим нехорошим, холодным и дребезжащим, как старая пролетка, смехом…

XVII

В полные глаза смотрела Грудзинская на Яковлева, не упуская из виду ни малейшей игры его некрасивой физиономии во время длинного рассказа. Странно, эта некрасивая физиономия, эти кошачьи, налившиеся кровью глаза, эта стриженая голова с коротким туловищем начали казаться ей не такими уж дикими и отвратительными, какими они показались ей с первого раза, при давешней встрече. Она даже начала находить во всей пошленькой обыденной фигурке Яковлева как бы нечто невиданное, привлекательное, переходящее незаметно в своеобразную красоту.

«Так вот он какой! — не отдавая себе отчета почему, раздумывала девушка. — Вот он какой, этот медведь, который мне нынче показался таким нехорошим, таким гадким! А-а-а!»

И девушка, сама удивляясь своей более чем нелепой находчивости, сравнила Яковлева с Наполеоном.

«Такой же маленький, — рассуждала она, — такой же толстенький, кругленький, глаза тоже имеют особенную силу и…»

Но «и» панны Грудзинской как раз сошелся с «и» Яковлева, и поэтому думы ее были прерваны совершенно неожиданно.

Яковлев после своего «и» рассмеялся, а панна Грудзинская кинула короткий взгляд на Лубенецкого, желая хоть слегка уловить, какое впечатление произвел на него рассказ Яковлева. Панна напрасно кинула этот взгляд.

Лубенецкий молчал, подперши правой рукой голову, и лицо его изображало совершенное равнодушие, как будто все окружающее нисколько его не интересовало.

Бог весть почему, но это равнодушие Лубенецкого не понравилось хорошенькой панне.

«Что он надулся? — задала она себе вопрос. — Должно быть, сердит на Яковлева за то, что он знает наши тайны, как мы пересылаем письма. Ну, сердись, голубчик, а он все-таки знает», — как бы даже радовалась она подобному открытию и решила, наконец, что Яковлев, кто бы он там ни был, хлопец славный.

Метивье все это время сидел, как на иголках. Он хорошо понимал ту песню, которую поет сыщик, знал, чем она кончится, но, несмотря на всю свою ловкость и опытность в разных делах, решительно не знал, как ему выйти из такого неловкого положения. Тем более ему невыносимо было подобное положение, что он был поставлен в него каким-то незначительным судебным чиновником. Административного преследования, собственно говоря, в подобном случае Метивье почти что не боялся. Благодаря сильным связям он, во всяком случае, из обвинения незначительного чиновника мог бы выпутаться и выйти сухим из воды. Как обвинителя он Яковлева не боялся.

Но он боялся этих двух новых лиц, Лубенецкого и Грудзинской, которых он не знал, что они за люди и зачем они, собственно, к нему приехали, боялся их, как свидетелей своего неожиданного глупого положения, о котором они могут разблаговестить по всей Москве, что для него было хуже всяких административных преследований. Глупая мода в среде аристократического общества, где он царил, могла бы пошатнуть его репутацию, а вместе с тем и все то, что держалось и основывалось на этой — репутации. Яковлев, по мнению Метивье, подобной молвы пустить не мог, так как он вращался в такой среде людей, которая в то время еще сильно презиралась. Молва этой среды не достигла бы своей цели. Совсем иначе взглянул Метивье на Грудзинскую и Лубенецкого. Панну Грудзинскую он сразу оценил по достоинству. Он увидел в ней девушку, которая не только вращалась в лучшем кругу людей, но даже и царила в нем. Следовательно, она была для него опасна. Что же касается Лубенецкого, то доктору как-то не верилось, чтобы это был простой торгаш, содержатель кофейни. Он чуял в нем нечто другое и по пословице «рыбак рыбака видит издалека» даже уловил в нем что-то хищническое, себе подобное. Впрочем, это была совершенно мимолетная догадка, которая сейчас же выветрилась у него из головы. Во всяком случае, и Лубенецкий возбудил в докторе подозрение.

Метивье далеко не был так прост, как показалось Лубенецкому. Способности этого залетного хищника едва ли чем уступали способностям галицкого еврея. Замечательно, что и Метивье почувствовал такое же неприятное чувство к личности Лубенецкого, какое Лубенецкий чувствовал к Метивье. Еще хорошенько не зная друг друга, они уже были врагами. Стоило только кому-нибудь кинуть между ними кость, чтобы они сцепились и начали грызть друг друга.

Эту-то кость Яковлев и хотел кинуть между ними.

Сыщик очень хорошо знал, что каждый из них, отдельно взятый, нисколько не уступит ему в ловкости и не поддастся, поэтому он и задумал поссорить их. А чем поссорить их, как не тем, что дать им знать, что каждый из них доносит о русских представителям агентуры. Какие донесения писал Лубенецкий и как их пересылал по назначению, Яковлев не знал, но был вполне, уверен, что он их пишет и пересылает. Донесения же Метивье он давно уже перехватывал, давал их переводить, аккуратно подшивал письмо к письму и таким образом составлял довольно интересную коллекцию французской болтовни. Посылая свои донесения, оплошавший агент и не подозревал, что они не достигают своей цели, мало этого — хранятся не у французского министра полиции Савари, а у московского незначительного чиновника, и читает их не Наполеон Бонапарте, который по подобным донесениям составляет понятие о России, а какой-то Гаврила Яковлевич Яковлев.