Выбрать главу

Яковлев таким же образом задумал обобрать и Лубенецкого. Но он ошибся в своих расчетах. Лубенецкий так ловко и так любезно отклонил требование сыщика, что тому ничего больше не оставалось, как плюнуть, пригрозить и сказать:

— Ну, уж такого жида, как ты, я, ей-Богу, во всю свою жизнь не видывал!

— И не увидишь! — засмеялся Лубенецкий, потчуя его наедине «ерофеичем». — И говорю тебе откровенно; Гавриил Яковлевич, — продолжал он, — что ты совершенно напрасно изощряешься надо мной. Правда, я сначала несколько опасался тебя, потом мне нужен был твой розыск, для моих личных целей. Ты его не составил — и поэтому потерял для меня всякое значение. Но из этого ты не заключай, чтобы я не уважал тебя, как умного человека. Я глубоко уважаю тебя. Настолько уважаю, — улыбнулся он странно, — что даже послал к тебе панну Грудзинскую. Не мое дело, что ты не сошелся с ней. А что мне присылка эта недешево стоила, ты можешь заключить из того, что я сильно ее люблю…

— Вот как! — удивился Яковлев. — А я, признаюсь, только предполагал это… Ну, и что ж?

— Ничего особенного. Я только думаю, брат, что она когда-нибудь и мне, как тебе, вместо поцелуя пошлет пулю в лоб.

— Так что ж ей, по-твоему, и в зубы смотреть за это? — озлился Яковлев, припомнив свое глупое и опасное положение.

— Будешь смотреть, когда хороша.

Яковлев промычал что-то и выпил. Отдаленное, еле уловимое чувство ревности шевельнулось в нем. Чудная красота Грудзинской рельефно отразилась в его памяти, и именно в тот момент, когда она стояла с пистолетом в руках, несколько побледневшая, с широко открытыми глазами, дрожащая, но с высоко поднятой головой. Был миг, когда сыщик пожалел, отчего она не убила его. Миг этот пронесся в нем подобно молнии, развернув картину какого-то неведомого счастья. В этот миг он был человеком, а не животным. Но этот миг канул куда-то. Сыщик мотнул головой, как бы желая прогнать неотвязную думу, и шутливо проговорил:

— Послушай, Лубенецкий, уступи мне хотя ту-то…

— Бери хоть обеих, — проговорил не то шутливо, не то серьезно Лубенецкий.

— Ой ли?

— Право. Я тут сам ни при чем.

В последнее время Лубенецкий в доме Грудзинской был действительно почти ни при чем. Панна не выносила его и пряталась. С того самого вечера, как панна посетила Яковлева, она сделалась страшно раздражительна и капризна до ребячества. Лубенецкий хотел было сперва принять крутые меры: отправить ее в Варшаву, но у него не хватило на это ни сил, ни смелости. Он только еще более начал ухаживать за ней, а она — еще более капризничать. Горечь наполнила сердце Лубененкого. Он страдал, страдал по-своему и не знал, как помочь подобному горю. Минутами на него находило даже отчаяние, хотя те, которые знали Лубенецкого, вовсе не замечали в нем особенной перемены. Он по-прежнему перед посетителями кофейни был весел, развязен и любил поболтать о политике. Все это, однако, служило для него больше рассеянностью, чем обязанностью агента.

С Яковлевым Лубенецкий сошелся по-дружески.

Увидав, наконец, что Лубенецкий хотя и хитрый, но добрый малый, сыщик просто-напросто полюбил его. Всеми презираемый, Яковлев в дружеской беседе отводил душу с Лубенецким. Коршуны поняли друг друга и оценили, но и тут Яковлев не упускал случая одолжить иногда у приятеля сотенку-другую рублей, разумеется, без отдачи. Яковлев и Лубенецкий настолько сошлись, что к Лубенецкому привилась даже любовь Яковлева к медвежьей травле. Лубенецкий от всей души полюбил эту травлю и хотя не завел у себя, подобно Яковлеву, притравленных мордашек, но зато имел пару медведей, неимоверно диких и злых, которые содержались для травли. За Рогожскую заставу, где происходила травля, они всегда являлись аккуратно, и без них она не начиналась. Они были первыми ценителями медведей и собак, и Яковлев подавал знаки начала и конца кровавой забавы. Кроме того, Лубенецкий, чисто из любви к искусству, начал помогать Яковлеву и в розысках. Яковлев от нескольких удачных опытов Лубенецкого пришел в неописанное восхищение. Лубенецкий оказался образцовым пройдохой. Не то чтобы он хотел услужить Яковлеву или правительству, не то чтобы он увлекался делом, нет, он просто делал это все как-то машинально, по врожденной привычке, а больше всего от скуки, которая томила его. От скуки же он поддерживал и начатую роль агента, действуя, однако, спустя рукава, да и надобности особенной в рвении не было. При французском дворе наступило какое-то странное затишье и понуждений оттуда не шло. К тому же Лубенецкий давно уже решил покончить с этой «дрянью». Обстоятельства последнего времени все как-то сводились к тому, что ему бояться было некого. Он и перестал бояться. Еще ранее этого он пронюхал, что кроме Метивье, его, какого-то повара и какого-то булочника в Москве агентов нет. Метивье ему был не опасен. Этой птице успели уже обкорнать крылья, а повар и булочник были так незначительны, что на них и внимания обращать не следовало.