Входная дверь закрывается: тихо-тихо, почти не слышно.
Но замок щёлкает так, что эхо отражается в подъезде.
Кладу трубку и понимаю, что телевизор молчит. Ушёл? Ушёл в свой Совет ветеранов!
Кричу — в тугой жгут полотенца. Нельзя разбудить бабушку.
Но и молчать уже не могу.
Какого чёрта?!
«Это вы, молодёжь, все дохлые ходите. А наше поколение никакой ковид не возьмёт! Я крепкий! Я ж спортсмен!»
Ты был спортсменом. Был! В институте! Шестьдесят лет назад! Понимаю, что смеюсь. Бессонная неделя, ночные дежурства у постели, постоянный контроль… Закономерная истерика.
Почему это мне нельзя «нести в дом заразу», а тебе — можно? Почему ты не можешь посмотреть чёртов матч без звука? Почему не признаешь, что тебе тоже нужна помощь, ты же делаешь нам только труднее, а не наоборот?
Я знаю, что никогда не скажу этого вслух. Мы оба в секунду сорвёмся в спор, будем орать до звона в серванте, потом дуться до ночи, а на следующий день делать вид, что ничего не было…
И ни один из нас ни за что не признается, что был не прав. Гены.
Тряпки в тумбочке под раковиной, видимо, и есть местные губки для посуды. Не пенят средство, не оттирают грязь — зато и не стоят ни копейки. И ходить за ними не нужно даже через дорогу, только добраться до шкафа.
У тех тарелок, что стояли ближе к краю, грязь уже присохшая, серая. Приходится сыпать соду с горкой и тереть, тереть, тереть… Пальцы становятся такими же гладкими, как и донышки тарелок: скрипят, скользят, роняют задубевшую тряпочку в мутную воду.
Достаю. Разворачиваю. Промываю под струёй — ничего лучше у меня всё равно нет. И вдруг на серой ткани мелькает почти незаметный рисунок. Проступает под пальцами, как проступала картинка на полароидном снимке в далёком детстве. Едва заметные полосы на кусочке ветоши — серое на сером. Всё ярче и ярче — смотрю уже не глазами, а чем-то глубже и древнее, на полжизни младше теперешней меня. И невидимые краски возвращаются на ткань. Клеточка-шотландка. Синее и белое…
…синее и белое — пугаюсь, цепляюсь пальцами, отпускаю руль. Нога соскальзывает с педали, и металл подо мной кренится, взрывает старой резиновой покрышкой чёрную гарь на дорожке. Велосипед падает — лечу за ним, но крепкие руки удерживают и не дают упасть, стесать в кровь искусанные комарами колени, вымазаться в чёрном и липком.
— Не… — мотаю головой, зло отталкиваю руки, ненавистную клетку, весь ненавистный мир. — Не получается! Хватит!
— Получится, — щурится дедушка.
Он моложе лет на двадцать — чёрт, а я и не думала, что ещё помню его таким. Здесь ему шестьдесят, не больше.
— Где такое видано: в тринадцать лет не уметь на велосипеде? Чего ты там весь год делала у родителей? Ничему тебя не учат!
Его любимая рубашка в сине-белую клетку потемнела на спине и груди, прилипает к телу — но дедушка как будто этого не замечает и снова поднимает велосипед.
— Да не могу я!
— Ничего, ещё как сможешь!
Улыбается — было бы, чему! — и ставит велосипед вертикально:
— Сейчас один раз научишься — потом никогда не забудешь!
Смотрю исподлобья на орудие моих пыток. Сжимаю зубы и выкладываю свой последний козырь:
— Велик даже не наш. Ещё раз упаду — и точно сломаю!
— Починим! — ухмыляется дед. — Зато научишься.
Хозяин велосипеда — какой-то давний дедов друг — смотрит на нас из открытого гаража. Возится с чем-то своим. Между гаражами — дорожка метров в триста, и тени на ней медленно ползут и удлиняются.
Третий час я пытаюсь удержать равновесие на велике. Проехать хоть метр сама. Дед сажает меня на сиденье, подталкивает, ловит… Километры наматываются гарью на старые покрышки. Велосипед балансирует между пенсионером и ершистым подростком, но никак не может поймать равновесие.
В одну из попыток, сквозь злые слёзы, просто пытаюсь вырваться из замкнутого круга. Отпускаю синее с белым, давлю на педали — и чувствую, как мир находит точку баланса. Кручу ногами быстро-быстро, и — лечу! Пусть всего метров пять, прежде чем снова упасть в синее с белым.