Выбрать главу

Это не было дракой — это было избиением. Его национальность решала за нас, отбросив даже минимальные принципы «пацанства».

Сейчас я осознаю, что мы походили на стайку обезумевших гиен, но тогда злость рвала все внутренности и выплескивалась с ударами и оскорблениями.

Нас остановил свист. Мы поначалу даже бросились в рассыпную, решив, что это участковый вспомнил, что он должен за порядком следить, но кто-то из парней окриком позвал нас обратно.

Над нашей жертвой склонился Шизик. Он бормотал что-то под нос и пытался поднять пацана на ноги. Этого мы ему простить не могли! Только вот даже у нас рука на старика не поднималась, тем более он наш, славянин.

На наши угрозы он не реагировал: с трудом поднял парнишку и, обхватив за пояс, повёл к дому. Мы преграждали путь, легонько пихали его, но он упорно продолжал тянуть свою ношу подальше от гаражей. Никто не решался по-настоящему применить силу к старику, и сейчас я благодарен небесам за то, что нас сдержало что-то. Старик все же увёл пацана домой. Мы, конечно, решили, что своё «приветствие» повторим ещё разок для закрепления.

Следующим вечером, когда мы, как обычно, устроились на площадке на шинах, Шизик вышел во двор, подошёл ближе, сел на лавку рядом с нами и молча закурил. Кое-кто начал острить на тему борцов за справедливость, кто-то — в подробностях рассказывать, что будет дальше с этим парнишкой, а кто-то просто кривился, косясь на старика. Он же докурил молча, затушил окурок, сунул в спичечный коробок, скользнул взглядом по нам, а потом вдруг словно окаменел. Я каждой клеточкой вздрогнул почему-то от этого стеклянного взгляда — Шизик смотрел на меня, на рукав «бомбера», на котором красовалась свежая нашивка.

— Фашисты, значит? — как-то сдавленно выдохнул он, опустил голову и ковырнул носком стоптанного ботинка землю. — Ну-ну…

Мы уже не раз слышали подобное, но старик говорил не со злостью или обречённостью, а с какой-то животной тоской, от которой становилось нехорошо. Никто не ответил ему. Ни один. Что-то такое было в нём, что сковывало нас и не давало сорваться.

А потом он заговорил. Тихо, надтреснуто, глухо.

* * *

Родился Шизик, или Макар Игнатьевич, под Псковом в тридцатые. Сложное время, жестокое, но кто же знал, что чуть позже о нём вся страна будет с тоской вспоминать…

Никто не был готов к войне — к такому вообще нельзя подготовиться. И уж тем более никто и представить не мог, что земля, на которой он родился и вырос, будет оккупирована, что сосед, который ещё вчера был желанным гостем в каждом доме, сегодня будет ходить по деревне с повязкой на рукаве и кричать, что служит великой Германии, что добрая тётка Сара с окраины будет расстреляна за то, что она Сара, что латышские каратели будут страшнее немцев…

Отец Макара Игнатьевича погиб в первые месяцы войны, а мать, оставшись с пятью ребятишками мал мала меньше, выбивалась из сил, чтобы прокормить детей. Ели всё, что не успели отобрать немцы и полицаи, то есть жалкие крошки. В ход шли и еловые шишки, и корешки, и трава. Старший из братьев, Павел, ушёл с партизанами, и больше семья о нём не слышала. Ему было четырнадцать. Младшая девочка, двухлетняя Маша, умерла от голода. Четырёхлетнего Шурика пьяный немец забил до смерти ногами за то, что ребёнок стянул со стола заплесневелый сухарь.

А мать… Её связали и заставили смотреть на это под весёлый гул пьяной толпы. Макар последний раз видел её с чердака соседнего дома, где она ему и семилетней Кате велела спрятаться. Мать сползала по ступенькам, потому что ей развязали только руки, избитая, в разорванной одежде; ещё час назад густые чёрные волосы превратились в седую паклю; она ползла как-то боком, цепляясь одной рукой за гнилые деревяшки, а другой — прижимая к себе истерзанное тело маленького Шурика. Ей не удалось уползти далеко: полицаи, вечно крутившиеся рядом с разгулявшимися хмельными фашистами в ожидании подачки, решили показать односельчанам силу новой власти… Нет, Макар и после видел свою мать… Её тело ещё неделю висело на перекладине в центре деревни.

Их с Катей забрала соседка. Макар в свои десять прекрасно понимал, что два лишних рта в такое время — это слишком, и тем больше он был благодарен поразительному сердцу русских матерей, умеющих любить и сострадать, не разделяя на своих и чужих, однако он решил уйти. Наверное, из того самого чувства бесконечной благодарности. Он ушёл ночью, тихо, молча, перекрестив напоследок спящую сестру. Да, именно тогда они научились верить в Бога. Катю он оставил на Него, а себя решил отдать второму божеству — Красной армии. Наивно, конечно, с его стороны было полагать, что он сможет дойти до линии фронта, но он упорно шёл. Всякое с ним после случалось: голодал (а кто не голодал в то время?), спал где придётся, патрулям попадался, от которых порой еле живым уползал; смерти столько раз в глаза заглядывал, что совсем перестал её бояться.