Выбрать главу

Если говорить о том, каков политический или властный эквивалент этой трагедии, то он, конечно, заключается в самоубийственной для советского общества 60–70–х годов конфликтности между высшими политическими бюрократическими аппаратами, олицетворяемыми аппаратом ЦК КПСС, и тем, что можно обобщенно назвать аппаратами политической полиции. В России никогда не было и, видимо, не будет того, что мы называем гражданским обществом. В России есть три силы: в ней есть всегда высший политический бюрократический аппарат, в ней есть полиция и в ней есть армия. Что касается народа, то он существует чаще всего или как вулкан, или как массовка в чьей — то игре. И очень легко к нему демагогически апеллировать. Так что давайте по существу.

Итак, именно конфликт между названными мною тремя силами в 70–е годы привел к тому, что высшему полицейскому аппарату, в отличие от высшей политической бюрократии, было очень выгодно создать диссидентский плюрализм, создать многообразие прозападных моделей и полностью ликвидировать все то, что могло бы являться интеллектуальным аппаратом высшей политической бюрократии.

Фактически мы и наблюдаем сейчас разыгрывание третьего этапа этой драмы, где действующее лицо — «идеологические отделы аппаратов спецслужб». Мы уже видим это как бы в тумане, и мы увидим это в ближайшие полгода с пронзительной ясностью.

В связи с этим я даже хотел обратить внимание на проблему идеального. Посмотрите, с какой силой проблема идеального была изъята из советской философии в 70–е годы. Говорят об антигегелевской революции на Западе! А какой позитивистский удар был нанесен (примерно с 1971 по 1979 гг.) по всему основанию советской философии, тесно связанной с теорией идеального? А ведь высший политический аппарат вне теории идеального реализовывать функции управления просто не мог! Поэтому отсечение его от этой теории имело и гносеологический, и политический смысл одновременно.

Следующий вопрос, который возникает в связи с этим. Мы сейчас говорим о глобальном кризисе. Я уже подчеркнул один из аспектов этого кризиса: если Восток и Запад перестают существовать, если перестает существовать наша инаковость, то мир сворачивается, мы фактически впадаем даже не в эпоху «смерти культуры в объятиях авангарда» (авангард пытался спасти культуру!), а в эпоху смерти культуры в беспощадных ласковых объятиях постмодернизма. Последний уничтожает и отметает культуру полностью и который является одновременно знанием, техникой управления и псевдокультурой. Русское «ноу — хау» состоит в том, что универсум может быть устроен альтер — нативистски и что вместе с его унификацией он «сворачивается». Это лишь одна часть глобальной проблемы. Вот мы говорим: глобальная проблема разрушила Союз. Не глобальная проблема разрушила Союз, а разрушение Союза создало непоправимую глобальную проблему, решение которой сейчас почти невозможно.

Коммунизм в этом смысле и был той альтернативностью, внут — ризападной (!) альтернативностью, которая позволяла развиваться самому Западу. Убив свое второе «Я» в лице «красной» идеологии, Запад подписал себе смертный приговор. Он не может существовать вне альтернативизма, вне развивающегося противоречия.

Что еще произошло вместе со смертью «красного» поля? Полностью оказался уничтожен весь потенциал знаний о продуктивном выходе из глобального кризиса. Ибо глобальный кризис порожден сциентиза — цией науки, дисперсными научными разработками, которые никаким образом по вертикали не связываются между собой. Фактически смерть большой философии стала началом такого раскрута науки, в котором наука уничтожит человека, планету и самое себя.

Как могла выглядеть альтернатива этому? Эта альтернатива предполагала позитивную конвергенцию знаний. Понятие и образ в такой конвергенции начинают сливаться в некоторую третью сущность! Возникает новый тип знания, и именно этот новый тип знания пыталась нащупывать советская философия. Именно по этим поискам в середине 70–х годов был нанесен непоправимый удар.

Когда Поппер критикует Маркса и говорит, что самое ужасное из того, что Маркс создал, это внесение ценностей в науку, то, с нашей точки зрения, это самое гениальное, что создал Маркс. Это увидела в Марксе Россия, это пытались развивать советские философы! Вопрос заключается только в том, как «ценности будут внесены» в науку. Но без этого внесения ценностей никакой конвергенции быть не может. И если говорить о коммунистической идеологии на высоком уровне, то она как раз и есть конвергенция знаний, конвергенция образных и понятийных рядов, которая в состоянии обеспечить развитие без карикатур типа западного «псевдо — постиндустриализма».

И наконец, коммунистическая идеология поставила, а советская философия пыталась проработать один вопрос, на который и сейчас нет ответа. А вне этого ответа цивилизация развиваться не может! Вопрос этот — история как сверхценность.

Недаром разгром коммунистической идеологии начался работой Фукуямы, работой скучной по существу, но яркой по заголовку, работой, в которой и важен был заголовок — «Конец истории». А идеологические контролирующие инстанции вдобавок к этому «Концу истории» добавили еще вопросительный знак. И это сделало заголовок просто убийственным. Ответ на вопрос об истории как сверхценности тесно связан с ответом на вопрос о новом человеке и новом гуманизме. Советская философия искала ответы на эти вопросы. Можно сколько угодно по этому поводу устраивать комедий, можно как угодно, как говорят сегодня хиппи, стебать это, но пока ответа на вопрос «новый человек и новый гуманизм» не будет получен, мир будет «омертвевать».

Я хотел бы в двух словах остановиться на космогонии Эвальда Ильенкова. Никто об этом не говорит. Но в одной из его работ стоял вопрос о «втором зажигании Вселенной». Это было связано с его любовью к Вагнеру. Здесь ильенковские искания пересекаются с работами Богданова. И если бы я вел пунктирную линию между Ильенковым и предшествующими ему коммунистическими разработками, то при всей их разнице я с точки зрения сущности мысли поставил бы знак эквивалента не между Лифшицем и Ильенковым (хотя Лифшиц написал прекрасное предисловие к трудам Ильенкова, и они были в чем — то близки), а именно между очень далекими Богдановым и Ильенковым.

Да, Богданов и Ильенков, мне кажется, при всем огромном различии и взаимном отрицании, «пересекаются» в ряде смысловых точек.

Завершая, я могу сказать следующее. Есть такой «симпатичный» способ разговора. Давайте поговорим о чем — то живом как о традиции. Давайте поговорим о том, что у нас были отдельные умные люди, что мы на самом деле не такие были и глупые. Но это «умное и хорошее» давайте разместим не в определенной целостной системе, не в пределах всего альтернативизма советской жизни, «а отдельно от всего этого». И Ильенкова давайте назовем не частью красной традиции, которую вопреки всему удавалось воспроизводить, не частью живого целого, а «выродком», аномалией. Конечно, говоря о живом целом, я понимаю, что в нем было огромное количество кретинов и негодяев! Но это целое жило своей жизнью! И анатомирование целого с извлечением из него умных людей, которые «вопреки этому целому» сумели быть умными, — бессмысленно. Либо мы будем анализировать целое как Гештальт, искать его логику, его правду, внутри которой, как мне представляется, есть место правде Ильенкова, либо то, что возникнет в наших обсуждениях, будет музейной пародией на творчество очень крупного философа, с огромной страстью пытавшегося решить «очень больные» и абсолютно живые проблемы.

Ю.М.Бородай «Я был не согласен с ним по всем пунктам, но я его люблю!»