*
Достаточно упомянуть такой сохранившийся в моей памяти и уже тогда поразивший меня факт. Усилиями большого коллектива авторов была подготовлена многотомная «История философии» (к счастью, не вышедшая), где классики немецкой философии и действительные вершины мировой философской мысли — Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель — не были удостоены даже отдельных глав, а шли в общем потоке очерка о немецкой аристократической реакции на французскую революцию и просветительский материализм. Помню, что один из светлых людей того времени Павел Копнин на обсуждении этого тома даже в те мрачные годы решился сказать, что он воспринимает такое поношение классиков не только как неуважение к ним и недооценку их великих достижений, но и как личное оскорбление. Такая вот была тогда «наука».
Всякая живая мысль тогда подавлялась. К тому же Институт философии, в том числе сектор эстетики, раздирали склоки (конфликты Степанян — Николаев, Астахов — Трофимов и другие). Я тогда занимался преимущественно историей эстетических учений, подумывал об уходе из института и вел на эту тему переговоры с Институтом истории искусств, возглавлявшимся И.Э.Грабарем.
Но вот после смерти Сталина в 1953 году атмосфера стала понемногу меняться. В институт влилась большая группа молодежи, окончившей философский факультет МГУ, и среди них Эвальд Васильевич Ильенков, только что закончивший аспирантуру МГУ и защитивший кандидатскую диссертацию «Некоторые вопросы материалистической диалектики в работе К.Маркса «К критике политической экономии»».
До меня и раньше доходили слухи о группе так называемых «гно — сеологов» на философском факультете МГУ, молодых талантливых ребят, которые своей смелой мыслью противостоят охранителям и реакционерам и подвергаются за это гонениям. Когда Ильенков пришел в Институт философии, мы с ним сразу приметили друг друга, и между нами быстро возникли дружественные отношения, подкреплявшиеся нашей оппозицией к косным силам института, типа М.В.Белова или некоего Козлова, бывшего тогда заведующим сектором исторического материализма.
К тому же оказалось, что мы живем рядом. Ильенков жил на углу ул. Горького со стороны проезда МХАТа, а я наискосок на углу ул. Горького со стороны ул. Огарева. Мы стали вместе ходить в институт и из института, бывать друг у друга дома и бесконечно разговаривали, обсуждая вопросы философии, эстетики и жизни.
Сближала нас и музыка. Я в свое время окончил музыковедческий факультет консерватории, играл на рояле. Мы с Эвальдом вместе слушали имевшиеся у него записи всех опер Вагнера с нотами в руках, и иногда я проигрывал на рояле некоторые отрывки, о чем он меня неоднократно просил.
Результатом этих дружественных отношений для меня явилось то, что, во — первых, я не ушел из Института философии, потому что нашел теперь необходимую творческую среду, душой которой был Эвальд Ильенков, и во — вторых — и это главное, — я начал складываться как научный работник в области эстетики под влиянием именно Ильенкова, его философских и жизненных позиций.
Среди вопросов, которые мы тогда обсуждали, были вопросы о предмете философии и предмете эстетики, о логике формальной и диалектической, о соотношении гносеологии и социологии, и другие. Одно из важных мест занимал вопрос о сущности эстетического и природе прекрасного. Я тогда написал книгу «Проблема прекрасного», вышедшую в 1957 году. Эвальд читал рукопись этой книги и давал мне свои замечания. Сейчас мне эта ранняя моя работа кажется устаревшей, несовершенной, непоследовательной и во многом наивной. Но все — таки живые мысли в ней были, и кое — что важное для того времени сохраняет свое значение и сейчас, в частности антивульгаризаторская тенденция и вопрос об общественной природе эстетического. Тому хорошему, что там было, я во многом обязан Ильенкову.
Очень много волнующих разговоров у нас было после разоблачения культа Сталина в 1956 году. Оно потрясло нас всех. Тогда для многих возникла проблема идеологических и политических ориента — ций. Некоторые вчерашние ортодоксы оказались «перевертышами», тупой ортодоксии они стали противопоставлять плоский ревизионизм. Подобно тому, как в искусстве «лакировка» и идеализация стали сменяться «чернухой» и пошлым охаиванием, в философии отказ от догматизированного марксизма стал превращаться в отказ от марксизма вообще. Словом, возникло то, что еще Гегель называл «дурной противоположностью». Эвальд, радовавшийся преодолению догматизма, вместе с тем возмущался подобными явлениями.
Мы с ним единодушно решили тогда, что нам нужно ориентироваться на Михаила Александровича Лифшица, который является подлинным марксистом, равно чуждым и догматизма, и ревизионизма, человеком мыслящим, творческим и никогда не впадающим в «дурную противоположность».
И я, и Ильенков, независимо друг от друга, познакомились с Лифшицем в середине 50–х годов. Ильенков тогда переводил с немецкого на русский работу ГЛукача о молодом Гегеле и обратился к автору с письмом, в котором просил разъяснить какие — то положения. Лукач ответил, что зачем обращаться к нему так далеко, когда в Москве живет М.АЛифшиц, который не хуже его может разъяснить любые вопросы и помочь преодолеть всяческие трудности. Эвальд пришел с этим письмом к Лифшицу, и с тех пор они до конца дней стали соратниками и друзьями.
Я пишу эти воспоминания о раннем периоде деятельности Э.В.Ильенкова на поприще философии потому, что большинство его друзей, единомышленников, последователей и учеников знали Эвальда и общались с ним позже, в 60–70–е годы. Мой же первый период общения с ним падает на пятилетие 1953–1958 годов, когда он еще не был так известен и вокруг него было меньше народу.
Между тем именно в эти годы складывались основные философ — ско — методологические и эстетические концепции Ильенкова, нередко имеющие прямое отношение к искусству. Отмечу две из них.
Первая касается понимания роли общественно — исторической практики, творческой предметной человеческой деятельности для возникновения эстетического отношения человека к действительности. Ильенков показывал недостаточность для определения сущности эстетического отношения ни формального понимания прекрасного, сводящего его к тем или иным качествам внешней формы предметов и явлений (ритму, симметрии, целесообразности, гармоничности и т. п.), свойственного преимущественно метафизическому материализму, ни трактовки прекрасного как чисто духовного явления или субъективного отношения, свойственной идеализму. Уже тогда Ильенков решал этот вопрос в свете своей теории идеального, изложенной им позднее и принесшей ему заслуженную известность. Прекрасное, как и искусство, и эстетическое отношение человека к действительности вообще, представляет собою одно из проявлений диалектики реального и идеального, как и внутренней диалектики самого идеального. Прекрасное и искусство в своей глубинной сущности явления однопорядковые, основанные на совпадении объективно — идеального (совершенного) и субъективно — идеального (должного) — такой вывод делал я позже из рассуждений Ильенкова.
Позволю себе привести одно мало известное его высказывание, которое, несмотря на некоторую усложненность языка, очень важно для понимания природы эстетического. «Человек в своей практике выделяет собственную форму и меру вещи и ориентируется в своей деятельности именно на нее. Поэтому — то форма красоты, связанная с целесообразностью, и есть как раз не что иное, как «чистая форма и мера вещи», на которую всегда ориентируется целенаправленная человеческая деятельность. Под формой красоты поэтому — то и ухватывается не что иное, как универсальная (всеобщая) природа данной конкретной единичной вещи. Или, наоборот, единичная вещь схватывается при этом только с той стороны, с какой она непосредственно выявляет свою собственную, ничем не загороженную природу и форму, универсальный закон всего того «рода», к коему она принадлежит.
Еще иначе: под формой красоты схватывается «естественная» мера вещи — та самая мера, которая в «естественном виде», то есть в самой по себе природе, никогда не выступает в чистом выражении, во всей ее «незамутненности», а выступает только в деятельности человека, в реторте цивилизации, то есть в «искусственно созданной» природе.