Вдруг двери отворились, и в корчму вбежал граф с толпой вооруженных мужиков.
— Держите! Вяжите его! — кричал он.
Я вскочил с лавки, вынул пистолет, ни в кого не целясь, спустил курок, и граф повалился на пол.
Прости мне, милосердный господи, сей грех невольный! Я не хотел его смерти. Он был у меня в руках, и я отпустил его.
Сам сатана направил мою руку, и я сделался невольным убийцею, прослывши разбойником во всем крае. Это была первая и последняя жертва моих рук. Но это не оправдание, — я все-таки был разбойником и посягателем на чужое добро.
Мужики, зная меня лично и зная мою разбойничью славу, которая была сопряжена со слухами, будто я колдун, не хотели вязать меня, но я бросил пистолет в голову предателю-еврею и в сопровождении мужиков пошел на панский двор.
На дворе уже меня связали по приказанию графини и заперли в знакомый уже мне погреб. Но уже не дали мне ни хлеба, ни воды, и панна Магдалена не присылала мне ни чаю, ни белого хлеба, как это делала прежде. И она! — так я думал тогда, — и она, моя добрая! моя единая! и она оставила меня!
Я пролежал в погребе связанный трое суток; это я знаю потому, что три раза показывался дневной свет сверху, в душник. Мне не подавали ни хлеба, ни воды, да мне и не нужно было ни того, ни другого; меня кормило мое сердечное горе и поили слезы, а мучила и терзала совесть. Я почувствовал все свои преступления разом. Я был хищник, грабитель и, наконец, убийца. О, мое горе в ту бесконечную трехсуточную ночь было неизмеримо! Мне представлялися все мои преступления так живо, так страшно выразительно, что я закрывал глаза руками. Иногда, и то ненадолго, картина переменялася, и мне представлялося мое детство: пустка, ночь в поле, вой волков, лановый, пан Кошулька и моя благородная панна Магдалена, а за нею, как светлый божественный ангел, прекрасная моя, непорочная Марыся… Боже мой! боже мой! вскую мя еси оставил!
Картина переменялась, и я видел погубившего меня врага моего, кругом меня все в огне горело, и я впадал в бешенство: кричал, плакал и грыз каменный пол погреба.
Мучения мои были страшны, молитвы и всякие другие добрые, помыслы покинули меня на жертву лютым демонам.
Припадки бешенства повторялись со мною ежечасно. Однажды я пришел в себя и почувствовал жажду, подполз к дверям (я ходить не мог, потому что у меня были связаны руки и ноги), стал кричать, просить воды. Никто не отзывался на мой крик. Жажда меня терзала. Я рванулся, и веревки на руках подались, я еще раз, — веревки чувствительно ослабли. Кое-как я освободил руки и потом ноги, прошелся ощупью по своей темнице, и мне стало будто легче. Подхожу к душнику, смотрю — свету не видно, должно быть, ночь. Теперь все спят; неужели ж и сторожа мои заснули? Подхожу к дверям, стучу, зову — никто не откликается. Через минуту прислушиваюсь, на дворе слышу легкий шум и голоса людей, вероятно, меня услышали. Кричу опять, никто не отзывается, а шум на дворе все более и более увеличивается. Оглядываюсь — из душника красный свет пробился в погреб, и слышу голоса: пожар! пожар!
Тут я потерял всякую надежду выпросить воды, — кто теперь меня услышит? А жажда сильнее и сильнее меня стала мучить, я пробовал лизать сырые стены, но мне легче не было; я знал, что в погребе есть вино, но оно было заперто другою железною дверью. Я выл, как зверь, от страдания. Мне представлялася со всеми ужасами голодная смерть. Слушаю, дверь отворяют и зовут меня по имени. Я бросился к двери, — дверь растворилася, и я увидел на пороге своих товарищей. Первое мое слово было: воды! Принесли мне воды, я напился, оглядываюсь вокруг себя, и страшно выговорить, что я увидел.
На дворе, при свете пожара, соучастники мои режут, и бьют, и живых в огонь бросают несчастных гостей графини.
О, лучше не родиться, чем быть свидетелем и причиною такого ужаса!
Пока меня держали в погребе, крестьяне дали знать моим товарищам о случившемся, и они прилетели на выручку. Ужасная была выручка!
К графине собралося много гостей с детьми и женами по случаю похорон сына. Но ему бог не судил в земле лежать, — труп его грешный сгорел на пышном катафалке.
Все уже было готово к похоронам, уже ксендзы начали панихиду петь, как тут мои разбойники налетели, как коршуны, зажгли великолепные палаты, и началось убийство. Грудных младенцев не пощадили. Варвары!
А крестьяне собралися на двор, как бы на потешное зрелище. Ни один и пальцем не пошевелил; только хохотали, когда разбойники бросали со второго этажа толстого пана или пани. Грубые, жестокосердые люди!
А кто их огрубил? Кто ожесточил? Вы сами, жестокие, несытые паны!