Но в целом революционные идеи движения «Искусства и ремесла» провалились: предметы ручной работы были слишком дорогими для обычных людей. Позволить себе их могли лишь богатые, которые сделали свои состояния на индустриализации и стандартизации производства, категорически отрицаемых художественным движением. В конце концов искусство превратилось в нечто абсолютно консервативное и декоративное в худшем смысле слова: архитектура и урбанистические творения служили цели сохранения статус-кво, а не оспаривания его. Реформаторы движения «Искусства и ремесла» обратили свой взгляд не на то, что нужно. Они сосредоточились на вещах. Моррис хотел верить в то, что красивые предметы, сделанные человеческими руками, смогут исцелить социальные болезни общества. Создатели городов-садов и другие критики язв новых промышленных городов хотели верить в то, что во всем виноваты сами города, а не экономические условия, способствовавшие их росту. Они не видели собственных действий, хотя именно они, подобно волшебнику из страны Оз, управляли машинами из-за занавеса.
Социальная проблема крылась не в вещах, а в неравенстве в доступе к власти, богатству, образованию и ресурсам. Улучшение дизайна не могло спасти нас от самих себя.
Хотя Гудхью не бывал в Европе до написания трех сборников путевых заметок о городах мечты, путешествовать он начал еще в бостонские годы – и никогда не прекращал своих путешествий. После бесплодных переговоров со спонсорами Далласского собора в 1891 году он на несколько месяцев укатил в соседнюю Мексику24. Гудхью путешествовал поездами, а иногда верхом. В следующем году он опубликовал «Мексиканские воспоминания»: рассказ о коротком путешествии за желтую реку Рио-Гранде. Это остроумное самоуничижительное повествование представляло собой не путевые заметки, а, скорее, декадентские размышления о времени и прогрессе. «В настоящее время Мехико не опустился до уровня других городов, – писал он, – и в этом, по-видимому, заключен главный секрет его обаяния». Опускание – это прогресс: неустанное ускорение, достигнутое с помощью машин, полное пожирание тех немногих сохранившихся мест, где западные туристы еще могли ощутить давнюю экзотику и вернуться назад во времени. Такие места будили ностальгию, которая являлась главной основой романтизма. «Сегодня волшебный ковер восточной истории лежит вдали от пути прогресса. Наблюдать за этим мучительно, но самый обычный и лишенный воображения турист может перенестись из Каламазу, скажем, в Нижний Новгород с минимальными затратами времени и с бесконечно большей роскошью и легкостью, чем мог бы ему обеспечить любой ковер, сколь бы “волшебным” он ни был».
Гудхью печалится из-за распространения железных дорог, но с радостью пользуется ими – несколько дней верховой езды оказались для него слишком мучительными. Чтобы сгладить это противоречие, он риторически сравнивает машины с животными – зооморфизирует их, как это мог бы сделать детский писатель эдвардианской эпохи: «Железные дороги, несмотря на все что я писал ранее, являются очень полезными существами, а осел или даже прекрасная, чистокровная местная лошадь после двух-трех дней верховой езды превращается в нечто пугающее и мучительное»25. Скорость и удобство поездов сделали ориенталистскую «историю Востока» доступной для массового туризма, зародившегося в XIX века. Именно железные дороги открыли Гудхью уверенный прогресс романтических перспектив. Подъезжая к Мехико, он наблюдал романтическую сцену, словно придуманную им самим: «Поезд приближался, и я видел, как стремительно растет и увеличивается великий Город. Тысячи куполов и белоснежные стены сверкали в первых лучах солнца. Передо мной был город мечты. Надо всем этим великолепием высились башни собора… Колоссальные… почти нависающие над всем городом»26.