- Один раз живём! Не сегодня-завтра в бой, а на тот свет ничего не заберешь. Гулять, так гулять! Вези к самым дорогим, так, чтобы я доволен остался, тогда и ты в накладе не будешь, не обижу!
Глава 6
Отец Василий так же соответствовал Настиному ожиданию, как соответствует морозная декабрьская ночь где-нибудь в окрестностях Новониколаевска июльскому жаркому полдню на Манежной площади Москвы. Говоря откровенно, она ожидала увидеть человека пожилого, с подобающим могучим брюшком, пристально разглядывающими всех и вся хитроватыми, в меру жадными глазами. Густые тяжелые брови, тучный карминово-красный нос, багровеющие мясистые щеки в обрамлении длинной седой бороды. Дорогая ряса, темно-бархатная скуфья на голове, складень на серебряной цепочке. В меньшей степени она рассчитывала, что искомый персонаж будет напоминать юного, но благородного героя чеховской "Дуэли". Поэтому с неподдельным изумлением Настя разглядывала высокого молодого мужчину гренадерской стати с гладко зачесанными назад волнистыми волосами и великолепнейшей стильной бородой a-la Джузеппе Фортунино Франческо Верди. Умные пронзительно голубые глаза, доброе, чуть ироническое волевое лицо, широкие плечи. Стоит мысленно сменить рясу на полевую форму - красавец офицер, какими их рисует воображение юных барышень. Держался отец Василий запросто, прапорщику дружески пожал руку, Насте с улыбкой кивнул, провел обоих "расследователей" в трапезную, где раскаленный самовар уже пел басом: "Внииииз по мааатушкеее, по Волге, по Вооооолгеее!.." Грибной суп, разваристая душистая пшенная каша с тыквой, чай с травяным сбором: мятой, мелиссой, зверобоем душицей и морошкой, овсяные коврижки - все это тут же напомнило Насте, что последний раз она сегодня перекусывала лишь белоносовскими бутербродами, да и то уже давненько.
Прочитав вполголоса благодарственную молитву перед едой, отец Василий жестом показал: все разговоры потом, не стоит перемежать утоление чувства голода словоблудием. После городской духоты приятная прохлада трапезной и простая, но необыкновенно вкусная пища словно влили новые силы, Настя почувствовала себя вновь бодрой и готовой к новым сыскным трудам.
- Отец Василий, - обратилась она к дьякону. - Вы арестовывались ЧК во время нахождения у власти большевиков?
Отец Василий кивнул.
- Было такое роковое событие, увы.
- Вас арестовали, как духовное лицо?
- Ну что Вы, Настя! Просто меня опознали, как бывшего офицера, решили, что я заговорщик и ...
- И что же? Вам удалось бежать?
Отец Василий весело, задорно рассмеялся, словно горсть серебра рассыпал.
- Бежать? Нет, все гораздо проще: поначалу свершилась трагическая случайность, после другая, уже счастливая. Хотя то, что нам кажется случайностью, на самом деле - Божий промысел. Мы пытаемся случайностям сопротивляться, противоборствовать, упрямимся, супротивничаем. Это то, что называется, гордыней. А суть в смирении. Смирение человека состоит в том, что он во всем полагается на милость Господа и четко понимает, что без Него он не сможет ничего достигнуть. Нужно верить в Бога, верить в доброту, порядочность, честность. Так один мой знакомый оказался подлецом - и меня арестовали. А другой мой хороший приятель всегда был порядочным человеком - и меня выпустили. Жизнь - она как маятник часов: сначала раскачивается в одну сторону - и у нас все хорошо, но потом наступает противоход, и кажется, что все рушится, летит в бездну. А это, всего-навсего, обратное движение маятника, восстановление равновесия. Верьте, ждите - и все придет в норму!
- Если ударили по правой щеке - подставь левую?
- Совершенно наоборот! Если вы ударили кого-то когда-то по щеке, или по голове, не удивляйтесь, если вас ударят в ответ. Только, возможно, не сразу, а по прошествии времени, когда все стерлось из памяти и вы удивитесь, как же так, за что? Суд и наказание над сделавшими зло предоставлено Господу: не бейте никого по щеке - и вас не ударят в ответ. Я в своей прошлой жизни слишком много бил, и бил не только по щекам. И когда за мной пришли чекисты, понял, что сотворенное мною насилие возвращается ко мне, как тут не усмотреть Божий промысел?
Отец Василий говорил слишком спокойно, Веломанская вдруг ужаснулась:
- Но вас же могли расстрелять?
- Вы знаете, Настя, как бы то ни было, но воевал я честно, на равных с противником, безоружных не убивал, шансы всегда равны были, либо ты, либо тебя. Сейчас я пытаюсь надеяться, что подлостей не совершал, стараюсь верить в людей, в пристойность, благородство, верность, справедливость, наконец... Зампредседателя ЧК, Иван Николаевич Троянов, оказался моим хорошим приятелем, бывшим однополчанином, когда-то служившим под моим началом. Он уже тогда был большевиком, вел среди солдат агитацию, распространял листовки, звавшие бойцов повернуть оружие против зачинщиков кровопролития... В военное время это грозило ему расстрелом. И вот сейчас мы снова встретились. Он спросил только, виновен ли я? Только честно, как на духу. А потом выпустил.
- А если бы вы были виновны?
Отец Василий задумчиво огладил бороду. Пронзительно изучающе посмотрел Насте в глаза. Вздохнул.
- Время ныне страшное, брат идёт войной на брата, бывшие фронтовые товарищи стреляют друг в друга. Или мы, или нас. Если бы я, действительно, боролся с большевиками с оружием в руках - меня бы не выпустили, а в условиях гражданской войны, расстреляли, однозначно. Без вариантов. Возможно, не случись Троянову быть зампредом местной ЧК, так бы и произошло.
- Вы хотите сказать, что среди большевиков случаются порядочные люди? - подозрительно воинственно спросил Белоносов. В голосе высоким фальцетом звенела сталь. Отец Василий улыбнулся широко и добро, ласково тронул прапорщика за портупею.
- Жорж, - протянул он. - Вы очень хороший и благородный человек, честное слово! Вы сражаетесь за то, что вам близко и дорого: за царя, за Родину, за Веру! За учредительное собрание. За единую и неделимую Россию. А большевики - за свободу, равенство, братство. Их идея, в своей сущности, светила и прекрасна! Да, да, не смотрите на меня волком. Наш народ испокон нищ и бесправен, так уж повелось, и, заметьте, не только в России, а повсеместно. Порядочные, кристальной честности люди есть и с той и с нашей стороны, это бесспорно. Но и там и там множество негодяев, мерзавцев, под прикрытием светлой идеи, заботящихся о собственной выгоде, собственном кармане, собственном благополучии. Не совершайте зла, будьте честны перед людьми и перед собой, Жорж, и все образуется, придёт к совершенству.
Благостный и доброжелательный тон не смог поколебать намерений Белоносова, видя эту его упертость, отец Василий тяжело вздохнул.
- Не хотел я этого говорить, Жорж, честное благородное слово не хотел. Поклялся никому и никогда... - он замолчал, задумался, наступила томительная двухминутная пауза, и видно было, как борются в нем внутренние противоречия. - Не знаю почему, но расскажу Вам, как я к таким убеждениям пришёл. Наливайте ещё чаю, история трудная и совершенно неправдоподобная, но, возможно, Вы сможете меня понять. Так вот, случилось это осенью шестнадцатого года, на Юго-Западном фронте. Эйфория Брусиловского прорыва постепенно рассеялась, снова началась беспросветное окопное противостояние. Ходили, правда, слухи, что новое наступление готовится, что вот-вот погоним мы тевтонов дальше... Нашу разведгруппу тогда основательно потрепало, да что там говорить, практически уничтожило, не существовало группы, только я, да Троянов. А люди были на подбор, один к одному, каждый личность, судьба, авторитет. Командир наш, поручик Лебедев, таких еще Михаил Юрьевич Лермонтов охарактеризовал: "слуга царю, отец солдатам" - тяжело ранен. А мы к нему привыкли, Лебедев нам, действительно, вместо отца родного: за ним, как за каменной стеной, как у Христа за пазухой. Наш следопыт - охотник, младший унтер-офицер Власьев, превосходно владевший искусством читать следы и знающий лес, он же повар, который из горсти перловки и одному ему известных трав приготовит изысканнейшее кушанье, ранен, в госпитале на излечении. Друга его, Кузьму Порфирьева, убило, а он бывший фельдшер, медиком у нас в разведгруппе был, так сказать, нештатным. Погиб Антоша Белобородов, любимец наш, силач отменный, огромный добрейший детина, человек - гора, чудо-богатырь с медвежьим захватом. Двое нас оставалось, и тут начальство представило нам нового командира и с ним двух бойцов. И стал у нас старшим молодой и амбициозный поручик Востряков Иван Леонидович. Опыта боевого почти нет, но глаза горят, усики подкрученные топорщатся красиво, удаль молодецкая ищет размаху, тесно ей внутри поручика. И бойцы ему под стать: недавно призванные, только-только на фронт прибыли, необстрелянные, но мускулами поигрывают, любого неприятеля шапками закидают. Так вот, передает Востряков нам приказ: человека с той стороны в плен взять, чтобы он все о передовых позициях неприятеля в штабе рассказал. Это называется: "языка добыть" - Вы, Жорж, должны понимать, это я для Насти уточняю. Собираемся в рейд на ту сторону. И все-то у нас идет наперекосяк: погода, скажу я вам, просто таки отвратительная. Не в том смысле, как вы подумали, совсем наоборот: ночи стоят ясные, ни облачка на небе - луна светит, как вселенский фонарь, ни дождя, ни грозы, ни ветра - слышно, как в соседнем селе петухи поутру кукарекают. Для разведчика - ужас, а не погода. Времени на подготовку почти не дали, да и притереться друг к другу мы не успели. Ладно, приказ есть приказ, только чувствую я: не вернуться мне, погибну. И так явственно чувствую это, что все мне наперекосяк кажется, предвзято, может оно, на самом деле, и неплохо все. Вышли в ночь на ту сторону, передовую переползли удачно - не заметил нас никто, пролопоушили германцы. Углубились мы на их территорию, там верстах в семи небольшая деревушка была, название еще такое необыкновенное, "Ляча", в ней офицеры противника квартировали. Подползли мы к деревне с подветренной стороны, то есть ветер в лицо дует и нашего присутствия не выдаст. Место открытое, луна светит, и цикады возле уха пулеметно-пронзительно стрекочут, аж жутко делается. Лежу я, и никаких сил подняться нет. Физически почти ощущаю, что как только приподнимусь я - подстрелят. Как морок это, наваждение. Ждём. Прошла смена часовых, значит, часа два в запасе у нас есть, можно начинать работу. Немцы то ли праздновали что-то, то ли просто посиделки у них были с граммофонной музыкой и шнапсом, только в избе окна светом играют, и патефон визжит на пол-улицы резвым поросенком: "Ах, мой милый Августин, Августин, Августин, Ах, мой милый Августин, Все прошло, все!" У крыльца часовой в полудрёме, поминутно вздрагивает, голову поднимает, потом опять его сонливая нега обволакивает, в общем, не боец он, лепи голыми руками. Подползли вплотную, затаились. Опять ждем. Лежу я во дворе, за колодцем притаился, смотрю на три освещенных окна на фасаде и чувствую, все хуже мне и хуже, никогда такого не было, чтобы лихой подпоручик Георгиевский полнейшей рохлей сделался. Словно ужас сковал все. И тут распахивается дверь - офицер немецкий на крыльцо выходит. В свете луны превосходно виден, и из окон подсвечен. Обер-лейтенант, во всей красе, я хорошо помню. Китель расстегнут, шагает неровно, не то, чтобы пьян, так, навеселе слегка. Сам себе стаканом дирижирует и смачно так выводит: "O, du lieber Augustin". Хорошо ему, веселье переполняет, а я смотрю на него, вижу, как он прямо на меня двигается, и вдруг осознаю, что жить мне от силы две-три минутки осталось. Ужас, что за чувство, не приведи кому испытать. И надо немца захватывать, вязать, а я как парализованный. Но все же переборол это состояние: дождался, пока подойдет он, прыгнул сзади, ноги под колени подсек и чуть-чуть придушил. Немец без сознания, все тихо, ни звука, ни какого другого шелестения не раздалось, словно и не было ничего. Часовой, вообще, вне игры, он с винтовкой, как с барышней, в обнимку храпит, рулады выводит, что оркестр симфонический. Его и трогать не стали, а обер-лейтенанту руки за спиной связали, в рот кляп. Бойцы Востряковские его потащили, мы с Трояновым прикрываем. Отходим. И вдруг чувствую я так живо, так правдоподобно, что осталось мне на этом свете меньше минутки, мгновения какие-то. А мы уже выходим из деревеньки, крайний дом минуем, еще полмгновения - и ушли бы. Или, наоборот, перебили бы нас, если б я смертушку свою рядом не увидел. Чувствую, вот она, смерть, в затылок дыхнула, передернуло меня всего, словно заяц, струхнул я - поворачиваю голову - и вижу сзади и сбоку патруль немецкий: ефрейтор и двое рядовых. От луны свету-то не много, силуэты видны, не более, потому немцы не сразу, видно, поняли, кто перед ними, и это спасло нас. Обомлели германцы: русские явились, как чёрт из табакерки, мы тоже на долю секунды замерли, один Троянов спокойствия не потерял. Пока мы друг друга глазами ели и из ступора вываливались, он к патрулю метнулся, двумя ударами рядовых повалил, те пикнуть не смогли в нужный момент. А вот с ефрейтором промашка вышла: успел немец винтовку с плеча сдернуть и выстрелить. Не попал, понятно, ни в кого, только шуму наделал преизряднейшего: из всех домов, как горох, посыпались германцы. Троянов винтовку перехватил за ствол, дернул на себя, потом левой рукой наотмашь в подбородок, а прикладом ноги подсек, так что ефрейторские пятки выше луны мелькнули. Шлепнулся немец на землю, как старый, немощный кот; мы пленного подхватили и - ходу, впереди Востряков и двое солдат с "языком", мы с Трояновым замыкающие. И почти ушли уже, до леса добежали, но тут сзади частая стрельба началась. Помню только: до крайних лесных сосенок шагов пять, вдруг - резкий удар в спину - и стремительно метнулась навстречу земля, ударила по лицу. Зацепила меня пуля германская, да нехорошо так. Не зря весь день муторно было, не уберегся, должно полагать. Упал я, лежу, душа из меня вон выходит, и словно облетает нас, сверху наблюдает. Больно тяжел оказался обер-лейтенант для наших героев, еле волокут его вдвоем. Востряков как Моська перед слоном скачет, что-то выкрикивает, один Троянов, впрочем, как и всегда, не растерялся, меня подхватил, взвалил на спину, бежим, ломимся сквозь бурелом, как сохатые, а сзади крики, пальба, топот. Пули противно так вокруг марш смерти насвистывают. Немцы быстро опомнились и организовали погоню. И понимаем: все, не уйти нам, догонят, больно уж тяжелые мы: пленного едва-едва тащим и меня: то ли раненого, то ли уже бездыханного. Что-то делать надо, причем срочно. И словно сверху вижу я, как Востряков с Трояновым сцепились. Поручик коршуном наседает: всем не уйти, раненого все равно не донесем, оставить нужно, а Троянов уперся и совсем уж что-то совершенно странное и несусветное говорит: "С задания возвращаются либо все, либо никто". Востряков наганом размахивает, что-то про боевую обстановку талдычит, мол за неподчинение офицеру - расстрел на месте, Троянов грудью в дуло револьвера уперся и говорит: "Давай, вашбродь!" Не поверите, он никогда ни меня, ни поручика Лебедева "вашбродью" не называл, всегда уважительно, по имени-отчеству, а тут, словно по кличке собачьей обозвал. У Вострякова хватило ума... или, наоборот, характера не хватило - только не выстрелил он. Все семь верст, ни на секунду не останавливаясь, нес меня на себе Троянов по лесу, словно верный конь, я не думал, что такое вообще возможно, чудо, наверное, случилось, только не догнали нас немцы. Переползли мы нейтральную полосу, свалились в свои окопы, Троянов даже не передохнул, хотя, как сам на ногах держался - непонятно - поволок меня в лазарет. Доктор только взглянул и говорит: "Зря старались, не доживает ваш товарищ до утра". Троянов не унимается, кричит, револьвер выдернул, под нос доктору сует: "Вынимай пулю!". Доктор спорить не стал, сказал только как-то слишком равнодушно: "От того, что Вы меня застрелите, Ваш товарищ здоровее не станет". В общем, если доктору верить, не жилец я был. Лежу бесчувственный, с жизнью расстаюсь потихоньку. Вдруг сознание словно на несколько минут вернулось: подходит ко мне сестра милосердия, сама красива до невозможности, словно светится неземной красотой. Посмотрела на меня, погладила ладонь и говорит: "Не тужи, солдатик, поправишься ты". Даёт мне три пилюли. "Первую, - говорит, - выпей сейчас, вторую утром, а к полудню - третью". Проглотил я пилюльку, сестра из поильника запить дала, и пошла дальше по лазарету между ранеными. Зажал я пилюли в кулаке и опять провалился в забытье. Точнее, заснул. Просыпаюсь утром и чувствую: лучше мне. Намного лучше. Проглотил вторую пилюлю и снова спать. Подходит доктор и глазам не верит: я не только не умер, а, наоборот, на поправку резко иду, так не бывае